Дело было в Копенгагене, на Восточной улице, недалеко от Новой королевской площади. В одном доме собралось большое общество: приходится ведь время от времени принимать у себя гостей - примешь, угостишь и можешь, в свою очередь, ожидать приглашения. Часть общества уже уселась за карточные столы, другие же гости, с самой хозяйкой во главе, ждали, не выйдет ли чего-нибудь из слов хозяйки: «Ну, надо бы и нам придумать, чем заняться!» - а пока что беседовали между собою о том о сём.

Так вот разговор шёл себе помаленьку и, между прочим, коснулся средних веков. Некоторые из собеседников считали эту эпоху куда лучше нашего времени; особенно горячо отстаивал это мнение советник Кнап; к нему присоединилась хозяйка дома, и оба принялись опровергать слова Эрстеда, доказывавшего в только что вышедшем новогоднем альманахе, что наше время в общем гораздо выше средних веков. Самою лучшею и счастливейшею эпохой советник признавал времена короля Ганса.

Под шумок этой беседы, прерванной лишь на минуту появлением вечерней газеты, в которой, однако, нечего было читать, мы перейдём в переднюю, где висело верхнее платье, стояли палки, зонтики и калоши. Тут же сидели две женщины: молодая и пожилая, явившиеся сюда, по-видимому, в качестве провожатых каких-нибудь старых барышень или вдовушек. Вглядевшись в них попристальнее, всякий, однако, заметил бы, что они не простые служанки; руки их были слишком нежны, осанка и все движения слишком величественны, да и платье отличалось каким-то особенно смелым, своеобразным покроем. Это были две феи; младшая, если и не сама фея Счастья, то горничная одной из её камер-фрейлин, на обязанности которой лежала доставка людям маленьких даров счастья; пожилая, смотревшая очень серьёзно и озабоченно, была фея Печали, всегда исполнявшая все свои поручения собственною высокою персоной: таким образом она по крайней мере знала, что они исполнены как должно.

Они рассказывали друг другу, где побывали в этот день. Горничной одной из камер-фрейлин феи Счастья удалось исполнить сегодня лишь несколько ничтожных поручений: спасти от ливня чью-то новую шляпу, доставить одному почтенному человеку поклон от важного ничтожества и т. п. Зато у неё было в запасе кое-что необыкновенное.

Дело в том, - сказала она, - что сегодня день моего рождения, и в честь этого мне дали пару калош, которые я должна принести в дар человечеству. Калоши эти обладают свойством переносить каждого, кто наденет их, в то место или в условия того времени, которые ему больше всего нравятся. Все желания человека относительно времени или местопребывания будут, таким образом, исполнены, и человек станет наконец воистину счастливым!

Как бы не так! - сказала фея Печали. - Твои калоши принесут ему истинное несчастье, и он благословит ту минуту, когда избавится от них!

Ну, вот ещё! - сказала младшая из фей. - Я поставлю их тут у дверей, кто-нибудь по ошибке наденет их вместо своих и станет счастливцем.

Вот такой был разговор.

II. Что произошло с советником

Было уже поздно; советник Кнап, углублённый в размышления о временах короля Ганса, собрался домой, и случилось ему вместо своих калош надеть калоши Счастья. Он вышел в них на улицу, и волшебная сила калош сразу перенесла его во времена короля Ганса, так что ноги его в ту же минуту ступили в невылазную грязь: в то время ведь ещё не было тротуаров.

Вот грязища-то! Ужас что такое! - сказал советник. - Вся панель затоплена, и ни одного фонаря!

Луна взошла ещё недостаточно высоко; стоял густой туман, и всё вокруг тонуло во мраке. На ближнем углу висел образ Мадонны , и перед ним зажжённая лампада, дававшая, однако, такой свет, что хоть бы его и не было вовсе; советник заметил его не раньше, чем поравнялся с образом вплотную.

Ну, вот, - сказал он, - тут, верно, выставка картин, и они забыли убрать на ночь вывеску.

В это время мимо советника прошли несколько человек, одетых в средневековые костюмы.

Что это они так вырядились? Должно быть, на маскараде были! - сказал советник.

Вдруг послышался барабанный бой и свист дудок, замелькали факелы, советник остановился и увидал странное шествие: впереди всех шли барабанщики, усердно работавшие палками, за ними - воины, вооружённые луками и самострелами; вся эта свита сопровождала какое-то знатное духовное лицо. Поражённый советник спросил, что означает это шествие и что это за важное лицо?

Епископ Зеландский! - отвечали ему.

Господи помилуй! Что такое приключилось с епископом? - вздохнул советник, качая головой. - Нет, не может быть, чтобы это был епископ!

Размышляя о только что виденном и не глядя ни направо, ни налево, советник вышел на площадь Высокого моста. Моста, ведущего к дворцу, на месте, однако, не оказалось, и советник впотьмах едва разглядел какой-то широкий ручей да лодку, в которой сидели двое парней.

Господину угодно на остров? - спросили они.

На остров? - сказал советник, не знавший, что блуждает в средних веках. - Мне надо в Христианову гавань, в Малую торговую улицу!

Парни только посмотрели на него.

Скажите мне, по крайней мере, где мост! - продолжал советник. - Ведь это безобразие! Не горит ни единого фонаря, и такая грязь, точно шагаешь по болоту.

Но чем больше он говорил с ними, тем меньше понимал их.

Не понимаю я вашей борнгольмщины! - рассердился он наконец и повернулся к ним спиной. Но моста ему так и не удалось найти; перил на канале тоже не оказалось.

Ведь это же просто скандал! - сказал он.

Никогда ещё наше время не казалось ему таким жалким, как в данную минуту!

«Право, лучше взять извозчика! - подумал он. - Но куда же девались все извозчики? Хоть бы один! Вернусь на Новую королевскую площадь, там, наверное, стоят экипажи! Иначе мне вовек не добраться до Христиановой гавани!»

Он снова вернулся на Восточную улицу и уже почти прошёл её, когда над головой его всплыл полный месяц.

Боже милостивый! Что это тут нагородили? - сказал он, увидев перед собой Восточные городские ворота, которыми заканчивалась в те времена Восточная улица.

Наконец он отыскал калитку и вышел на нынешнюю Новую королевскую площадь, бывшую в то время большим лугом. Кое-где торчали кусты, а посередине протекал какой-то ручей или канал; на противоположном берегу виднелись жалкие деревянные лачуги, в которых ютились лавки для голландских шкиперов, отчего и самоё место называлось Голландским мысом.

Или это обман зрения, фата-моргана, или я пьян! - охал советник. - Что же это такое? Что же это такое?

Он опять повернул назад в полной уверенности, что болен; на этот раз он держался ближе к домам и увидал, что большинство из них было построено наполовину из кирпичей, наполовину из брёвен и многие крыты соломой.

Нет! Я положительно нездоров! - вздыхал он. - А ведь я выпил всего один стакан пунша, но для меня и этого много! Да и что за нелепость - угощать людей пуншем и варёной сёмгой! Я непременно скажу об этом агентше! Не вернуться ли мне к ним рассказать, что случилось со мной? Нет, неловко! Да и, пожалуй, они улеглись!

Он поискал знакомый дом, но и его не было.

Это ужас что такое! Я не узнаю Восточной улицы! Ни единого магазина! Повсюду какие-то старые, жалкие лачуги, точно я в Роскилле или Рингстеде! Ах, я болен! Нечего тут и стесняться! Вернусь к ним! Но куда же девался дом агента? Или он сам на себя не похож больше?.. А, вот тут ещё не спят! Ах, я совсем, совсем болен!

1. Начало

Дело было в Копенгагене, на Восточной улице, недалеко от Новой королевской площади. В одном доме собралось большое общество – иногда ведь приходится все-таки принимать гостей; зато, глядишь, и сам дождешься когда-нибудь приглашения. Гости разбились на две большие группы: одна немедленно засела за ломберные столы, другая же образовала кружок вокруг хозяйки, которая предложила «придумать что-нибудь поинтереснее», и беседа потекла сама собой. Между прочим, речь зашла про средние века, и многие находили, что в те времена жилось гораздо лучше, чем теперь. Да, да! Советник юстиции Кнап отстаивал это мнение так рьяно, что хозяйка тут же с ним согласилась, и они вдвоем накинулись на бедного Эрстеда, который доказывал в своей статье в «Альманахе», что наша эпоха кое в чем все-таки выше средневековья. Советник утверждал, что времена короля Ганса были лучшей и счастливейшей порой в истории человечества.
Пока ведется этот жаркий спор, который прервался лишь на мгновенье, когда принесли вечернюю газету (впрочем, читать в ней было решительно нечего), пройдем в переднюю, где гости оставили свои пальто, палки, зонтики и калоши. Сюда только что вошли две женщины: молодая и старая. На первый взгляд их можно было принять за горничных, сопровождающих каких-нибудь старых барынь, которые пришли сюда в гости, но, приглядевшись повнимательнее, вы бы заметили, что эти женщины ничуть не похожи на служанок: слишком уж мягки и нежны были у них руки, слишком величавы осанка и движения, а платье отличалось каким-то особо смелым покроем. Вы, конечно, уже догадались, что это были феи. Младшая была если и не самой феей Счастья, то, уж наверно, камеристкой одной из ее многочисленных камер-фрейлин и занималась тем, что приносила людям разные мелкие дары Счастья. Старшая казалась гораздо более серьезной – она была феей Печали и всегда управлялась со своими делами сама, не поручая их никому: так, по крайней мере, она знала, что все наверняка будет сделано как следует.
Стоя в передней, они рассказывали друг другу о том, где побывали за день. Камеристка камер-фрейлины Счастья сегодня выполнила всего лишь несколько маловажных поручений: спасла от ливня чью-то новую шляпу, передала одному почтенному человеку поклон от высокопоставленного ничтожества и все в том же духе. Но зато в запасе у нее осталось нечто совершенно необыкновенное.
– Нужно тебе сказать, – закончила она, – что у меня сегодня день рождения, и в честь этого события мне дали пару калош, с тем чтобы я отнесла их людям. Эти калоши обладают одним замечательным свойством: того, кто их наденет, они могут мгновенно перенести в любое место или в обстановку любой эпохи – куда он только пожелает, – и он, таким образом, сразу обретет счастье.
– Ты так думаешь? – отозвалась фея Печали. – Знай же: он будет самым несчастным человеком на земле и благословит ту минуту, когда наконец избавится от твоих калош.
– Ну, это мы еще посмотрим! – проговорила камеристка Счастья. – А пока что я поставлю их у дверей. Авось кто-нибудь их наденет по ошибке вместо своих и станет счастливым.
Вот какой между ними произошел разговор.

Было уже поздно. Советник юстиции Кнап собирался домой, все еще размышляя о временах короля Ганса. И надо же было так случиться, чтобы вместо своих калош он надел калоши Счастья. Как только он вышел в них на улицу, волшебная сила калош немедленно перенесла его во времена короля Ганса, и ноги его тотчас же утонули в непролазной грязи, потому что при короле Гансе улиц не мостили.
– Ну и грязища! Просто ужас что такое! – пробормотал советник. – И к тому же ни один фонарь не горит.
Луна еще не взошла, стоял густой туман, и все вокруг тонуло во мраке. На углу перед изображением мадонны висела лампада, но она чуть теплилась, так что советник заметил картину, лишь поравнявшись с нею, и только тогда разглядел божью матерь с младенцем на руках.
«Здесь, наверно, была мастерская художника, – решил он, – а вывеску позабыли убрать».
Тут мимо него прошло несколько человек в средневековых костюмах.
«Чего это они так вырядились? – подумал советник. – Должно быть, с маскарада идут».
Но внезапно послышался барабанный бой и свист дудок, замелькали факелы, и взорам советника представилось удивительное зрелище! Навстречу ему по улице двигалась странная процессия: впереди шли барабанщики, искусно выбивая дробь палочками, а за ними шагали стражники с луками и арбалетами. По-видимому, то была свита, сопровождавшая какое-то важное духовное лицо. Изумленный советник спросил, что это за шествие и кто этот сановник.
– Епископ Зеландский! – послышалось в ответ.
– Господи помилуй! Что еще такое приключилось с епископом? – вздохнул советник Кнап, грустно покачивая головой. – Нет, вряд ли это епископ.
Размышляя обо всех этих чудесах и не глядя по сторонам, советник медленно шел по Восточной улице, пока наконец не добрался до площади Высокого моста. Однако моста, ведущего к Дворцовой площади, на месте не оказалось, – бедный советник едва разглядел в кромешной тьме какую-то речонку и в конце концов заметил лодку, в которой сидело двое парней.
– Прикажете переправить вас на остров? – спросили они.
– На остров? – переспросил советник, не зная еще, что он теперь живет во время средневековья. – Мне нужно попасть в Христианову гавань, на Малую торговую улицу.
Парни вытаращили на него глаза.
– Скажите хотя бы, где мост? – продолжал советник. – Ну что за безобразие! Фонари не горят, а грязь такая, что кажется, будто по болоту бродишь!
Но чем больше он говорил с перевозчиками, тем меньше мог разобраться в чем-нибудь.
– Не понимаю я вашей борнхольмской тарабарщины! – рассердился он наконец и повернулся к ним спиной.
Но моста он все-таки не нашел; каменный парапет набережной исчез тоже. «Что делается! Вот безобразие!» – думал он. Да, никогда еще действительность не казалась ему такой жалкой и мерзкой, как в этот вечер. «Нет, лучше взять извозчика, – решил он. – Но, господи, куда же они все запропастились? Как назло, ни одного! Вернусь-ка я на Новую королевскую площадь – там, наверное, стоят экипажи, а то мне вовек не добраться до Христианской гавани!»
Он снова вернулся на Восточную улицу и успел уже пройти ее почти всю, когда взошла луна.
«Господи, что это здесь понастроили такое?» – изумился советник, увидев перед собой Восточные городские ворота, которые в те далекие времена стояли в конце Восточной улицы.
Наконец он отыскал калитку и вышел на теперешнюю Новую королевскую площадь, которая в те времена была просто большим лугом. На лугу там и сям торчали кусты, и он был пересечен не то широким каналом, не то рекой. На противоположном берегу расположились жалкие лавчонки халландских шкиперов, отчего место это называлось Халландской высотой.
– Боже мой! Или это мираж, фата-моргана, или я... господи... пьян? – застонал советник юстиции. – Что же это такое? Что же это такое?
И советник опять повернул назад, подумав, что заболел. Шагая по улице, он теперь внимательнее приглядывался к домам и заметил, что все они старинной постройки и многие крыты соломой.
– Да, конечно, я заболел, – вздыхал он, – а ведь всего-то стаканчик пунша выпил, но мне и это повредило. И надо же додуматься – угощать гостей пуншем и горячей лососиной! Нет, я непременно поговорю об этом с агентшей. Вернуться разве к ним и рассказать, какая со мной приключилась беда? Нет, неудобно. Да они, уж пожалуй, давно спать улеглись.
Он стал искать дом одних своих знакомых, но его тоже не оказалось на месте.
– Нет, это просто бред какой-то! Не узнаю Восточной улицы. Ни одного магазина! Все только старые, жалкие лачуги – можно подумать, что я попал в Роскилле или Рингстед. Да, плохо мое дело! Ну что уж тут стесняться, вернусь к агенту! Но, черт возьми, как мне найти его дом? Я больше не узнаю его. Ага, здесь, кажется, еще не спят!... Ах, я совсем расхворался, совсем расхворался.
Он наткнулся на полуоткрытую дверь, из-за которой лился свет. Это был один из тех старинных трактиров, которые походили на теперешние наши пивные. Общая комната напоминала голштинскую харчевню. В ней сидело несколько завсегдатаев – шкипера, копенгагенские бюргеры и еще какие-то люди, с виду ученые. Попивая пиво из кружек, они вели какой-то жаркий спор и не обратили ни малейшего внимания на нового посетителя.
– Простите, – сказал советник подошедшей к нему хозяйке, – мне вдруг стало дурно. Вы не достанете мне извозчика? Я живу в Христианской гавани.
Хозяйка посмотрела на него и грустно покачала головой, потом что-то сказала по-немецки. Советник подумал, что она плохо понимает по-датски, и повторил свою просьбу на немецком языке. Хозяйка уже заметила, что посетитель одет как-то странно, а теперь, услышав немецкую речь, окончательно убедилась в том, что перед ней иностранец. Решив, что он плохо себя чувствует, она принесла ему кружку солоноватой колодезной воды. Советник оперся головой на руку, глубоко вздохнул и задумался: куда же все-таки он попал?
– Это вечерний «День»? – спросил он чтобы сказать что-нибудь, увидев, как хозяйка убирает большой лист бумаги.
Она его не поняла, но все-таки протянула ему лист: это была старинная гравюра, изображавшая странное свечение неба, которое однажды наблюдали в Кельне.
– Антикварная картина! – сказал советник, увидев гравюру, и сразу оживился. – Где вы достали эту редкость? Очень, очень интересно, хотя и сплошная выдумка. На самом деле это было просто северное сияние, как объясняют теперь ученые; и, вероятно, подобные явления вызываются электричеством.
Те, что сидели близко и слышали его слова, посмотрели на него с уважением; один человек даже встал, почтительно снял шляпу и сказал с самым серьезным видом:
– Вы, очевидно, крупный ученый, мосье?
– О нет, – ответил советник, – просто я могу поговорить о том о сем, как и всякий другой.
– Modestial [скромность(лат.)] – прекраснейшая добродетель, – изрек его собеседник. – Впрочем, о сути вашего высказывания mihi secus videtur <я другого мнения (лат.)>, хотя и с удовольствием воздержусь пока высказывать мое собственное judicium [суждение (лат.)].
– Осмелюсь спросить, с кем имею удовольствие беседовать? – осведомился советник.
– Я бакалавр богословия, – ответил тот.
Эти слова все объяснили советнику – незнакомец был одет в соответствии со своим ученым званием. «Должно быть, это какой-то старый сельский учитель, – подумал он, – человек не от мира сего, каких еще можно встретить в отдаленных уголках Ютландии».
– Здесь, конечно, не locus docendi [место ученых бесед (лат.)], – говорил богослов, – но я все-таки очень прошу вас продолжать свою речь. Вы, конечно, весьма начитаны в древней литературе?
– О да! Вы правы, я частенько-таки прочитываю древних авторов, то есть все их хорошие произведения; но очень люблю и новейшую литературу, только не «Обыкновенные истории» (намек на «Обыкновенные истории» датской писательницы Гюллембург); их хватает и в жизни.
– Обыкновенные истории? – переспросил богослов.
– Да, я говорю об этих новых романах, которых столько теперь выходит.
– О, они очень остроумны и пользуются успехом при дворе, – улыбнулся бакалавр. – Король особенно любит романы об Ифвенте и Гаудиане, в которых рассказывается о короле Артуре и рыцарях Круглого стола, и даже изволил шутить по этому поводу со своими приближенными (Знаменитый датский писатель Хольберг рассказывает в своей «Истории Датского государства», что, прочитав роман о рыцарях Круглого стола, король Ганс однажды сказал в шутку своему приближенному Отто Руду, которого очень любил: «Эти господа Ифвент и Гаудиан, о которых говорится в этой книге, были замечательные рыцари. Таких теперь больше не встретишь». На что Отто Руд ответил: «Если бы теперь встречались такие короли, как король Артур, то, наверное, нашлось бы немало таких рыцарей, как Ифвент и Гаудиан». (Примечание Андерсена).
– Этих романов я еще не читал, – сказал советник юстиции. – Должно быть, это Хейберг что-нибудь новое выпустил?
– Нет, что вы, не Хейберг, а Готфред фон Гемен, – ответил бакалавр.
– Так вот кто автор! – воскликнул советник. – Какое древнее имя! Ведь это наш первый датский книгопечатник, не так ли?
– Да, он наш первопечатник! – подтвердил богослов.
Таким образом, пока что все шло прекрасно. Когда один из горожан заговорил о чуме, свирепствовавшей здесь несколько лет назад, а именно в 1484 году, советник подумал, что речь идет о недавней эпидемии холеры, и разговор благополучно продолжался. А после как было не вспомнить окончившуюся совсем недавно пиратскую войну 1490 года, когда английские каперы захватили стоящие на рейде датские корабли. Тут советник, вспомнив о событиях 1801 года, охотно присоединил свой голос к общим нападкам на англичан. Но дальше разговор что-то перестал клеиться и все чаще прерывался гробовой тишиной.
Добрый бакалавр был очень уж невежественный: самые простые суждения советника казались ему чем-то необычайно смелым и фантастичным. Собеседники смотрели друг на друга со все возрастающим недоумением, и, когда наконец окончательно перестали понимать один другого, бакалавр, пытаясь поправить дело, заговорил по-латыни, но это мало помогло.
– Ну, как вы себя чувствуете? – спросила хозяйка, потянув советника за рукав.
Тут он опомнился и в изумлении воззрился на своих собеседников, потому что за разговором совсем забыл, что с ним происходит.
«Господи, где я?» – подумал он, и при одной мысли об этом у него закружилась голова.
– Давайте пить кларет, мед и бременское пиво! – закричал один из гостей. – И вы с нами!
Вошли две девушки, одна из них была в двухцветном чепчике <при короле Гансе, в 1495 году, был выпущен указ, по которому женщины легкого поведения должны носить чепчики бросающейся в глаза расцветки>; они подливали гостям вино и низко приседали. У советника даже мурашки забегали по спине.
– Что же это такое? Что это такое? – шептал он, но вынужден был пить вместе со всеми. Собутыльники так на него насели, что бедный советник пришел в совершенное смятение, и когда кто-то сказал, что он, должно быть, пьян, ничуть в этом не усомнился и только попросил, чтобы ему наняли извозчика. Но все подумали, что он говорит по-московитски. Никогда в жизни советник не попадал в такую грубую и неотесанную компанию. «Можно подумать, – говорил он себе, – что мы вернулись ко временам язычества. Нет, это ужаснейшая минута в моей жизни!»
Тут ему пришло в голову: а что, если залезть под стол, подползти к двери и улизнуть? Но когда он был уже почти у цели, гуляки заметили, куда он ползет, и схватили его за ноги. К счастью, калоши свалились у него с ног, а с ними рассеялось и волшебство.
При ярком свете фонаря советник отчетливо увидел большой дом, стоявший прямо перед ним. Он узнал и этот дом и все соседние, узнал и Восточную улицу. Сам он лежал на тротуаре, упираясь ногами в чьи-то ворота, а рядом сидел ночной сторож, спавший крепким сном.
– Господи! Значит, я заснул прямо на улице, вот тебе и на! – сказал советник. – Да, вот и Восточная улица... Как светло и красиво! Но кто бы мог подумать, что один стакан пунша подействует на меня так сильно!
Спустя две минуты советник уже ехал на извозчике в Христианову гавань. Всю дорогу он вспоминал пережитые им ужасы и от всего сердца благословлял счастливую действительность и свой век, который, несмотря на все его пороки и недостатки, все-таки был лучше того, в котором ему только что довелось побывать. И надо сказать, что на этот раз советник юстиции мыслил вполне разумно.

3. Приключения сторожа

– Гм, кто-то оставил здесь свои калоши! – сказал сторож. – Это, наверно, лейтенант, что живет наверху. Вот ведь какой, бросил их у самых ворот!
Честный сторож, конечно, хотел было немедленно позвонить и отдать калоши их законному владельцу, тем более что у лейтенанта еще горел свет, – но побоялся разбудить соседей.
– Ну и тепло, должно быть, ходить в таких калошах! – сказал сторож. – А кожа до чего мягкая!
Калоши пришлись ему как раз впору.
– И ведь как странно устроен мир, – продолжал он. – Взять хотя бы этого лейтенанта: мог бы сейчас преспокойно спать в теплой постели, – так нет же, всю ночь шагает взад и вперед по комнате. Вот кому счастье! Нет у него ни жены, ни детей, ни тревог, ни забот; каждый вечер по гостям разъезжает. Хорошо бы мне поменяться с ним местами: я тогда стал бы самым счастливым человеком на земле!
Не успел он это подумать, как волшебной силой калош мгновенно перевоплотился в того офицера, что жил наверху. Теперь он стоял посреди комнаты, держа в руках листок розовой бумаги со стихами, которые написал сам лейтенант. Да и к кому иной раз не является поэтическое вдохновение! Вот тогда-то мысли и выливаются в стихи. На розовом листке было написано следующее:

Будь я богат
"Будь я богат, – мальчишкой я мечтал, -
Я непременно б офицером стал,
Носил бы форму, саблю и плюмаж!"
Но оказалось, что мечты – мираж.
Шли годы – эполеты я надел,
Но, к сожаленью, бедность – мой удел.
Веселым мальчиком, в вечерний час,
Когда, ты помнишь, я бывал у вас,
Тебя я детской сказкой забавлял,
Что составляло весь мой капитал.
Ты удивлялась, милое дитя,
И целовала губы мне шутя.
Будь я богат, я б и сейчас мечтал
О той, что безвозвратно потерял...
Она теперь красива и умна,
Но до сих пор сума моя бедна,
А сказки не заменят капитал,
Которого всевышний мне не дал.
Будь я богат, я б горечи не знал
И на бумаге скорбь не изливал,
Но в эти строки душу я вложил
И посвятил их той, которую любил.
В стихи мои вложил я пыл любви!
Бедняк я. Бог тебя благослови!

Да, влюбленные вечно пишут подобные стихи, но люди благоразумные их все-таки не печатают. Чин лейтенанта, любовь и бедность – вот злополучный треугольник, или, вернее, треугольная половина игральной кости, брошенной на счастье и расколовшейся. Так думал лейтенант, опустив голову на подоконник и тяжко вздыхая:
«Бедняк сторож и тот счастливее, чем я. Он не знает моих мучений. У него есть домашний очаг, а жена и дети делят с ним и радость и горе. Ах, как бы мне хотелось быть на его месте, ведь он гораздо счастливее меня!»
И в этот же миг ночной сторож снова стал ночным сторожем: ведь офицером он сделался лишь благодаря калошам, но, как мы видели, не стал от этого счастливее и захотел вернуться в свое прежнее состояние. Итак, ночной сторож опять сделался ночным сторожем.
«Какой скверный сон мне приснился! – сказал он. – А впрочем, довольно забавный. Приснилось мне, что я стал тем самым лейтенантом, который живет у нас наверху, – и до чего же скучно он живет! Как мне не хватало жены и ребятишек: кто-кто, а они всегда готовы зацеловать меня до смерти».
Ночной сторож сидел на прежнем месте и кивал в такт своим мыслям. Сон никак не выходил у него из головы, а на ногах все еще были надеты калоши счастья. По небу покатилась звезда.
«Ишь как покатилась, – сказал себе сторож. – Ну ничего, их там еще много осталось, – А хорошо бы увидеть поближе все эти небесные штуковины. Особенно луну: она не то что звезда, меж пальцев не проскользнет. Студент, которому моя жена белье стирает, говорит, что после смерти мы будем перелетать с одной звезды на другую. Это, конечно, вранье, а все же как было бы интересно этак путешествовать! Эх, если б только мне удалось допрыгнуть до неба, а тело пусть бы лежало здесь, на ступеньках».
Есть вещи, о которых вообще нужно говорить очень осторожно, особенно если на ногах у тебя калоши счастья! Вот послушайте, что произошло со сторожем.
Мы с вами наверняка ездили на поезде или на пароходе, которые шли на всех парах. Но по сравнению со скоростью света их скорость все равно что скорость ленивца или улитки. Свет бежит в девятнадцать миллионов раз быстрее самого лучшего скорохода, но не быстрее электричества. Смерть – это электрический удар в сердце, и на крыльях электричества освобожденная душа улетает из тела. Солнечный луч пробегает двадцать миллионов миль всего за восемь минут с секундами, но душа еще быстрее, чем свет, покрывает огромные пространства, разделяющие звезды.
Для нашей души пролететь расстояние между двумя небесными светилами так же просто, как нам самим дойти до соседнего дома. Но электрический удар в сердце может стоить нам жизни, если на ногах у нас нет таких калош счастья, какие были у сторожа.
В несколько секунд ночной сторож пролетел пространство в пятьдесят две тысячи миль, отделяющее землю от луны, которая, как известно, состоит из вещества гораздо более легкого, чем наша земля, и она примерно такая же мягкая, как только что выпавшая пороша.
Сторож очутился на одной из тех бесчисленных лунных кольцевых гор, которые известны нам по большим лунным картам доктора Мэдлера. Ведь ты тоже видел их, не правда ли? В горе образовался кратер, стенки которого почти отвесно обрывались вниз на целую датскую милю, а на самом дне кратера находился город. Город этот напоминал яичный белок, выпущенный в стакан воды, – такими прозрачными и легкими казались его башни, купола и парусообразные балконы, слабо колыхавшиеся в разреженном воздухе луны. А над головой сторожа величественно плыл огромный огненно-красный шар – наша земля.
На луне было множество живых существ, которых мы бы назвали людьми, если б они не так сильно отличались от нас и по своей внешности и по языку. Трудно было ожидать, чтобы душа сторожа понимала этот язык, – однако она прекрасно его понимала.
Да, да, можете удивляться, сколько хотите, но душа сторожа сразу научилась языку жителей луны. Чаще всего они спорили о нашей земле. Они очень и очень сомневались в том, что на земле есть жизнь, ибо воздух там, говорили они, слишком плотный, и разумное лунное создание не могло бы им дышать. Они утверждали далее, что жизнь возможна только на луне – единственной планете, где уже давным-давно зародилась жизнь.
Но вернемся на Восточную улицу и посмотрим, что сталось с телом сторожа.
Безжизненное, оно по-прежнему сидело на ступеньках; палка со звездой на конце, – у нас ее прозвали «утренней звездой», – выпала из рук, а глаза уставились на луну, по которой сейчас путешествовала душа сторожа.
– Эй, сторож, который час? – спросил какой-то прохожий; не дождавшись ответа, он слегка щелкнул сторожа по носу. Тело потеряло равновесие и во всю длину растянулось на тротуаре.
Решив, что сторож умер, прохожий пришел в ужас, а мертвый так и остался мертвым. Об этом сообщили куда следует, и утром тело отвезли в больницу.
Вот заварилась бы каша, если бы душа вернулась и, как и следовало ожидать, принялась бы искать свое тело там, где рассталась с ним, то есть на Восточной улице. Обнаружив пропажу, она скорее всего сразу же кинулась бы в полицию, в адресный стол, оттуда в бюро по розыску вещей, чтобы дать объявление о пропаже в газете, и лишь в последнюю очередь отправилась бы в больницу. Впрочем, о душе беспокоиться нечего – когда она действует самостоятельно, все идет прекрасно, и лишь тело мешает ей и заставляет ее делать глупости.
Так вот, когда сторожа доставили в больницу и внесли в мертвецкую, с него первым долгом, конечно, сняли калоши, и душе волей-неволей пришлось прервать свое путешествие и возвратиться в тело. Она сразу же отыскала его, и сторож немедленно ожил. Потом он уверял, что это была самая бредовая ночь в его жизни. Он даже за две марки не согласился бы вновь пережить все эти ужасы. Впрочем, теперь все это позади.
Сторожа выписали в тот же день, а калоши остались в больнице.

4. «Головоломка». декламация. совершенно необычайное путешествие

Каждый житель Копенгагена много раз видел главный вход в городскую фредериксбергскую больницу, но так как эту историю, возможно, будут читать не только копенгагенцы, нам придется дать кое-какие разъяснения.
Дело в том, что больницу отделяет от улицы довольно высокая решетка из толстых железных прутьев. Прутья эти расставлены так редко, что многие практиканты, если только они худощавы, ухитряются протиснуться между ними, когда в неурочный час хотят выбраться в город. Труднее всего им просунуть голову, так что и в этом случае, как, впрочем, нередко бывает в жизни, большеголовым приходилось труднее всего... Ну, для вступления об этом хватит.
В этот вечер в больнице как раз дежурил один молодой медик, о котором хоть и можно было сказать, что «голова у него большая», но... лишь в самом прямом смысле этого слова. Шел проливной дождь; однако, невзирая на непогоду и дежурство, медик все-таки решил сбегать в город по каким-то неотложным делам, – хотя бы на четверть часика. «Незачем, – думал он, – связываться с привратником, если можно легко пролезть сквозь решетку». В вестибюле все еще валялись калоши, забытые сторожем. В такой ливень они были очень кстати, и медик надел их, не догадываясь, что это калоши счастья. Теперь осталось только протиснуться между железными прутьями, чего ему ни разу не приходилось делать.
– Господи, только бы просунуть голову, – промолвил он.
И в тот же миг голова его, хотя и очень большая, благополучно проскочила между прутьями, – не без помощи калош, разумеется.
Теперь дело было за туловищем, но ему никак не удавалось пролезть.
– Ух, какой я толстый! – сказал студент. – А я-то думал, что голову просунуть всего труднее будет. Нет, не пролезть мне!
Он хотел было сразу же втянуть голову обратно, но не тут-то было: она застряла безнадежно, он мог лишь крутить ею сколько угодно и без всякого толка. Сначала медик просто рассердился, но вскоре настроение его испортилось вконец; калоши поставили его прямо-таки в жуткое положение.
К несчастью, он никак не догадывался, что надо пожелать освободиться, и сколько ни вертел головой, она не пролезала обратно. Дождь все лил и лил, и на улице ни души не было. До звонка к дворнику все равно никак было не дотянуться, а сам освободиться он не мог. Он думал, что, чего доброго, придется простоять так до утра: ведь только утром можно будет послать за кузнецом, чтобы он перепилил решетку. И вряд ли удастся перепилить ее быстро, а на шум сбегутся школьники, все окрестные жители, – да, да, сбегутся и будут глазеть на медика, который скорчился, как преступник у позорного столба; глазеть, как в прошлом году на огромную агаву, когда она расцвела.
– Ой, кровь так и приливает к голове. Нет, я так с ума сойду! Да, да, сойду с ума! Ох, только бы мне освободиться!
Давно уже нужно было медику сказать это: в ту же минуту голова его освободилась, и он стремглав кинулся назад, совершенно обезумев от страха, в который повергли его калоши счастья.
Но если вы думаете, что этим дело и кончилось, то глубоко ошибаетесь. Нет, самое худшее еще впереди.
Прошла ночь, наступил следующий день, а за калошами все никто не являлся.
Вечером в маленьком театре, расположенном на улице Каннике, давали представление. Зрительный зал был полон. В числе других артистов один чтец продекламировал стихотворение под названием «Бабушкины очки»:

У бабушки моей был дар такой,
Что раньше бы сожгли ее живой.
Ведь ей известно все и даже боле:
Грядущее узнать – в ее то было воле,
В сороковые проникала взором,
Но просьба рассказать всегда кончалась спором.
"Скажи мне, говорю, грядущий год,
Какие нам событья принесет?
И что произойдет в искусстве, в государстве?"
Но бабушка, искусная в коварстве,
Молчит упрямо, и в ответ ни слова.
И разбранить меня подчас готова.
Но как ей устоять, где взять ей сил?
Ведь я ее любимцем был.
"По-твоему пусть будет в этот раз, -
Сказала бабушка и мне тотчас
Очки свои дала. – Иди-ка ты туда,
Где собирается народ всегда,
Надень очки, поближе подойди
И на толпу людскую погляди.
В колоду карт вдруг обратятся люди.
По картам ты поймешь, что было и что будет".
Сказав спасибо, я ушел проворно.
Но где найти толпу? На площади, бесспорно.
На площади? Но не люблю я стужи.
На улице? Там всюду грязь да лужи.
А не в театре ли? Что ж, мысль на славу!
Вот где я встречу целую ораву.
И наконец я здесь! Мне стоит лишь очки достать,
И стану я оракулу под стать.
А вы сидите тихо по местам:
Ведь картами казаться надо вам,
Чтоб будущее было видно ясно.
Молчанье ваше – знак, что вы согласны.
Сейчас судьбу я расспрошу, и не напрасно,
Для пользы собственной и для народа.
Итак, что скажет карт живых колода.
(Надевает очки.)
Что вижу я! Ну и потеха!
Вы, право, лопнули б от смеха,
Когда увидели бы всех тузов бубновых,
И нежных дам, и королей суровых!
Все пики, трефы здесь чернее снов дурных.
Посмотрим же как следует на них.
Та дама пик известна знаньем света -
И вот влюбилась вдруг в бубнового валета.
А эти карты что нам предвещают?
Для дома много денег обещают
И гостя из далекой стороны,
А впрочем, гости вряд ли нам нужны.
Беседу вы хотели бы начать
С сословий? Лучше помолчать!
А вам я дам один благой совет:
Вы хлеб не отбирайте у газет.
Иль о театрах? Закулисных треньях?
Ну нет! С дирекцией не порчу отношенья.
О будущем моем? Но ведь известно:
Плохое знать совсем неинтересно.
Я знаю все – какой в том прок:
Узнаете и вы, когда наступит срок!
Что, что? Кто всех счастливей среди вас?
Ага! Счастливца я найду сейчас...
Его свободно можно б отличить,
Да остальных пришлось бы огорчить!
Кто дольше проживет? Ах, он? Прекрасно!
Но говорить на сей сюжет опасно.
Сказать? Сказать? Сказать иль нет?
Нет, не скажу – вот мой ответ!
Боюсь, что оскорбить могу я вас,
Уж лучше мысли ваши я прочту сейчас,
Всю силу волшебства признав тотчас.
Угодно вам узнать? Скажу себе в укор:
Вам кажется, что я, с каких уж пор,
Болтаю перед вами вздор.
Тогда молчу, вы правы, без сомненья,
Теперь я сам хочу услышать ваше мненье.

Декламировал чтец превосходно, в зале загремели аплодисменты.
Среди публики находился и наш злосчастный медик. Он, казалось, уже забыл свои злоключения, пережитые прошлой ночью. Отправляясь в театр, он опять надел калоши, – их пока никто не востребовал, а на улице была слякоть, так что они могли сослужить ему хорошую службу. И сослужили!
Стихи произвели большое впечатление на нашего медика. Ему очень понравилась их идея, и он подумал, что хорошо бы раздобыть такие очки. Немного навострившись, можно было бы научиться читать в сердцах людей, а это гораздо интереснее, чем заглядывать в будущий год, – ведь он все равно наступит рано или поздно, а вот в душу к человеку иначе не заглянешь.
«Взять бы, скажем, зрителей первого ряда, – думал медик, – и посмотреть, что делается у них в сердце, – должен же туда вести какой-то вход, вроде как в магазин. Чего бы я там ни насмотрелся, надо полагать! У этой вот дамы в сердце, наверное, помещается целый галантерейный магазин. А у этой уже опустел, только надо бы его как следует помыть да почистить. Есть среди них и солидные магазины. Ах, – вздохнул медик, – знаю я один такой магазин, но, увы, приказчик для него уже нашелся, и это единственный его недостаток. А из многих других, наверное, зазывали бы: „Заходите, пожалуйста, к нам, милости просим!“ Да, вот зайти бы туда в виде крошечной мысли, прогуляться бы по сердцам!»
Сказано – сделано! Только пожелай – вот все, что надо калошам счастья. Медик вдруг весь как-то съежился, стал совсем крохотным и начал свое необыкновенное путешествие по сердцам зрителей первого ряда.
Первое сердце, в которое он попал, принадлежало одной даме, но бедняга медик сначала подумал, что очутился в ортопедическом институте, где врачи лечат больных, удаляя различные опухоли и выправляя уродства. В комнате, куда вошел наш медик, были развешаны многочисленные гипсовые слепки с этих уродливых частей тела. Вся разница только в том, что в настоящем институте слепки снимаются, как только больной туда поступает, а в этом сердце они изготовлялись тогда, когда из него выписывался здоровый человек.
Среди прочих в сердце этой дамы хранились слепки, снятые с физических и нравственных уродств всех ее подруг.
Так как слишком задерживаться не полагалось, то медик быстро перекочевал в другое женское сердце, – и на этот раз ему показалось, что он вступил в светлый обширный храм. Над алтарем парил белый голубь – олицетворение невинности. Медик хотел было преклонить колена, но ему нужно было спешить дальше, в следующее сердце, и только в ушах его еще долго звучала музыка органа. Он даже почувствовал, что стал лучше и чище, чем был раньше, и достоин теперь войти в следующее святилище, оказавшееся жалкой каморкой, где лежала больная мать. Но в открытые настежь окна лились теплые солнечные лучи, чудесные розы, расцветшие в ящике под окном, качали головками, кивая больной, две небесно-голубые птички пели песенку о детских радостях, а больная мать просила счастья для своей дочери.
Потом наш медик на четвереньках переполз в мясную лавку; она была завалена мясом, – и куда бы он ни сунулся, всюду натыкался на туши. Это было сердце одного богатого, всеми уважаемого человека, – его имя, наверно, можно найти в справочнике по городу.
Оттуда медик перекочевал в сердце его супруги. Оно представляло собой старую, полуразвалившуюся голубятню. Портрет мужа был водружен над ней вместо флюгера; к ней же была прикреплена входная дверь, которая то открывалась, то закрывалась – в зависимости от того, куда поворачивался супруг.
Потом медик попал в комнату с зеркальными стенами, такую же, как во дворце Розенборг, но зеркала здесь были увеличительные, они все увеличивали во много раз. Посреди комнаты восседало на троне маленькое "я" обладателя сердца и восхищалось своим собственным величием.
Оттдуда медик перебрался в другое сердце, и ему показалось, что он попал в узкий игольник, набитый острыми иголками. Он быстро решил, что это сердце какой-нибудь старой девы, но ошибся: оно принадлежало награжденному множеством орденов молодому военному, о котором говорили, что он «человек с сердцем и умом».
Наконец бедный медик выбрался из последнего сердца и, совершенно ошалев, еще долго никак не мог собраться с мыслями. Во всем он винил свою разыгравшуюся фантазию.
«Бог знает что такое! – вздохнул он. – Нет, я определенно схожу с ума. И какая дикая здесь жара! Кровь так и приливает к голове. – Тут он вспомнил о своих вчерашних злоключениях у больничной ограды. – Вот когда я заболел! – подумал он. – Нужно вовремя взяться за лечение. Говорят, что в таких случаях всего полезнее русская баня. Ах, если бы я уже лежал на полке».
И он действительно очутился в бане на самом верхнем полке, но лежал там совсем одетый, в сапогах и калошах, а с потолка на лицо ему капала горячая вода.
– Ой! – закричал медик и побежал скорее принять душ.
Банщик тоже закричал: он испугался, увидев в бане одетого человека.
Наш медик, не растерявшись, шепнул ему:
– Не бойся, это я на пари, – но, вернувшись домой, первым делом поставил себе один большой пластырь из шпанских мушек на шею, а другой на спину, чтобы вытянуть дурь из головы.
Наутро вся спина у него набухла кровью – вот и все, чем его облагодетельствовали калоши счастья.

5. Превращения полицейского писаря

Наш знакомый сторож между тем вспомнил про калоши, которые нашел на улице, а потом оставил в больнице, и забрал их оттуда. Но ни лейтенант, ни соседи не признали этих калош своими, и сторож отнес их в полицию.
– Да они как две капли воды похожи на мои! – сказал один из полицейских писарей, поставив находку рядом со своими калошами и внимательно ее рассматривая. – Тут и опытный взгляд сапожника не отличил бы одну пару от другой.
– Господин писарь, – обратился к нему полицейский, вошедший с какими-то бумагами.
Писарь поговорил с ним, а когда опять взглянул на обе пары калош, то уж и сам перестал понимать, которая из них его пара – та ли, что стоит справа, или та, что слева.
«Мои, должно быть, вот эти, мокрые», – подумал он и ошибся: это были как раз калоши счастья. Что ж, полиция тоже иногда ошибается.
Писарь надел калоши и, сунув одни бумаги в карман, а другие – под мышку (ему нужно было кое-что перечитать и переписать дома), вышел на улицу. День был воскресный, стояла чудесная погода, и полицейский писарь подумал, что неплохо было бы прогуляться по Фредериксбергу.
Молодой человек отличался редким прилежанием и усидчивостью, так что пожелаем ему приятной прогулки после многих часов работы в душной канцелярии.
Сначала он шел, ни о чем не думая, и калошам поэтому все не представлялось удобного случая проявить свою чудодейственную силу.
Но вот он повстречал в одной аллее своего знакомого молодого поэта, и тот сказал, что завтра отправляется путешествовать на все лето.
– Эх, вот вы опять уезжаете, а мы остаемся, – сказал писарь. – Счастливые люди, летаете себе, где хотите и куда хотите, а у нас цепи на ногах.
– Да, но ими вы прикованы к хлебному дереву, – возразил поэт. – Вам нет нужды заботиться о завтрашнем дне, а когда вы состаритесь, получите пенсию.
– Так-то так, но вам все-таки живется гораздо привольнее, – сказал писарь. – Писать стихи – что может быть лучше! Публика носит вас на руках, и вы сами себе господа. А вот попробовали бы вы посидеть в суде, как мы сидим, да повозиться с этими скучнейшими делами!
Поэт покачал головой, писарь тоже покачал головой, и они разошлись в разные стороны, оставшись каждый при своем мнении.
«Удивительный народ эти поэты, – думал молодой чиновник. – Хотелось бы поближе познакомиться с такими натурами, как он, и самому стать поэтом. Будь я на их месте, я бы в своих стихах не стал хныкать. Ах, какой сегодня чудесный весенний день, сколько в нем красоты, свежести, поэзии! Какой необыкновенно прозрачный воздух! Какие причудливые облака! А трава и листья так сладостно благоухают! Давно уже я так остро не ощущал этого, как сейчас».
Вы, конечно, заметили, что он уже стал поэтом. Но внешне совсем не изменился, – нелепо думать, что поэт не такой же человек, как все прочие. Среди простых людей часто встречаются натуры гораздо более поэтические, чем многие прославленные поэты. Только у поэтов гораздо лучше развита память, и все идеи, образы, впечатления хранятся в ней до тех пор, пока не найдут своего поэтического выражения на бумаге. Когда простой человек становится поэтически одаренной натурой, происходит своего рода превращение, – и такое именно превращение произошло с писарем.
«Какое восхитительное благоухание! – думал он. – Оно напоминает мне фиалки у тетушки Лоны. Да, я был тогда еще совсем маленьким. Господи, и как это я ни разу не вспомнил о ней раньше! Добрая старая тетушка! Она жила как раз за Биржей. Всегда, даже в самую лютую стужу, на окнах у нее зеленели в банках какие-нибудь веточки или росточки, фиалки наполняли комнату ароматом; а я прикладывал нагретые медяки к оледенелым стеклам, чтобы можно было смотреть на улицу. Какой вид открывался из этих окон! На канале стояли вмерзшие в лед корабли, огромные стаи ворон составляли весь их экипаж. Но с наступлением весны суда преображались. С песнями и криками „ура“ матросы обкалывали лед; корабли смолили, оснащали всем необходимым, и они наконец уплывали в заморские страны. Они-то уплывают, а я вот остаюсь здесь; и так будет всегда; всегда я буду сидеть в полицейской канцелярии и смотреть, как другие получают заграничные паспорта. Да, таков мой удел!» – и он глубоко-глубоко вздохнул, но потом вдруг опомнился: «Что это такое со мной делается сегодня? Раньше мне ничего подобного и в голову не приходило. Верно, это весенний воздух так на меня действует. А сердце сжимается от какого-то сладостного волнения».
Он полез в карман за своими бумагами. «Возьмусь за них, буду думать о чем-нибудь другом», – решил он и пробежал глазами первый попавшийся лист бумаги. «Фру Зигбрит», оригинальная трагедия в пяти действиях", – прочитал он. «Что такое? Странно, почерк мой! Неужели это я написал трагедию? А это еще что? „Интрига на валу, или Большой праздник; водевиль“. Но откуда все это у меня? Наверное, кто-нибудь подсунул. Да, тут еще письмо...»
Письмо прислала дирекция одного театра; она не очень вежливо извещала автора, что обе его пьесы никуда не годятся.
– Гм, – произнес писарь, усаживаясь на скамейку.
В голову его вдруг хлынуло множество мыслей, а сердце исполнилось неизъяснимой нежности... к чему – он и сам не знал. Машинально он сорвал цветок и залюбовался им. Это была простая маленькая маргаритка, но она в течение одной минуты сообщила ему о себе больше, чем можно узнать, выслушав несколько лекций по ботанике. Она рассказала ему предание о своем рождении, рассказала о том, как могуч солнечный свет, – ведь это благодаря ему распустились и стали благоухать ее нежные лепестки. А поэт в это время думал о суровой жизненной борьбе, пробуждающей в человеке еще неведомые ему силы и чувства. Воздух и свет – возлюбленные маргаритки, но свет – ее главный покровитель, перед ним она благоговеет; а когда он уходит вечером, она засыпает в объятьях воздуха.
– Свет одарил меня красотой! – сказала маргаритка.
– А воздух дает тебе жизнь! – шепнул ей поэт.
Неподалеку стоял мальчуган и хлопал палкой по воде в грязной канавке – брызги разлетались в разные стороны, и писарь задумался вдруг о тех миллионах живых, невидимых простым глазом существ, которые взлетают вместе с водяными каплями на огромную, по сравнению с их собственными размерами, высоту, – вот как если бы мы, например, очутились над облаками. Размышляя об этом, а также о своем превращении, наш писарь улыбнулся: «Я просто сплю и вижу сон. Но какой это все-таки удивительный сон! Оказывается, можно грезить наяву, сознавая, что это тебе только снится. Хорошо бы вспомнить обо всем этом завтра утром, когда я проснусь. Какое странное состояние! Сейчас я все вижу так четко, так ясно, чувствую себя таким бодрым и сильным – и в то же время хорошо знаю, что если утром попытаюсь что-нибудь припомнить, в голову мне полезет только чепуха. Сколько раз это бывало со мной! Все эти чудесные вещи похожи на золото гномов: ночью, когда их получаешь, они кажутся драгоценными камнями, а днем превращаются в кучу щебня и увядших листьев».
Вконец расстроенный писарь, грустно вздыхал, поглядывая на птичек, которые весело распевали свои песенки, перепархивая с ветки на ветку.
«И им живется лучше, чем мне. Уметь летать – какая чудесная способность! Счастлив тот, кто ею одарен. Если бы только я мог превратиться в птичку, я бы стал вот таким маленьким жаворонком!»
И в ту же минуту рукава и фалды его сюртука превратились в крылья и обросли перьями, а вместо калош появились коготки. Он сразу заметил все эти превращения и улыбнулся. «Ну, теперь я вижу, что это сон. Но таких дурацких снов мне еще не приходилось видеть», – подумал он, взлетел на зеленую ветку и запел.
Однако в его пении уже не было поэзии, так как он перестал быть поэтом: калоши, как и все, кто хочет чего-нибудь добиться, выполняли только одно дело зараз. Захотел писарь стать поэтом – стал, захотел превратиться в птичку – превратился, но зато утратил свои прежние свойства.
«Забавно, нечего сказать! – подумал он. – Днем я сижу в полицейской канцелярии, занимаюсь важнейшими делами, а ночью мне снится, что я жаворонком летаю по Фредериксбергскому парку. Да об этом, черт возьми, можно написать целую народную комедию!»
И он слетел на траву, завертел головой и принялся весело клевать гибкие травинки, казавшиеся ему теперь огромными африканскими пальмами.
Внезапно вокруг него стало темно, как ночью; ему почудилось, будто на него набросили какое-то гигантское одеяло! На самом же деле это мальчик из слободки накрыл его своей шапкой. Мальчик запустил руку под шапку и схватил писаря за спинку и крылья; тот сначала запищал от страха, потом вдруг возмутился:
– Ах ты негодный щенок! Как ты смеешь! Я полицейский писарь!
Но мальчишка услышал только жалобное «пи-и, пи-и-и». Он щелкнул птичку по клюву и пошел с нею дальше, на горку.
По дороге он встретил двух школьников; оба они были в высшем классе – по своему положению в обществе, и в низшем – по умственному развитию и успехам в науках. Они купили жаворонка за восемь скиллингов. Таким образом полицейский писарь вернулся в город и оказался в одной квартире на Готской улице.
– Черт побери, хорошо, что это сон, – сказал писарь, – а не то я бы здорово рассердился! Сначала я стал поэтом, потом – жаворонком. И ведь это моя поэтическая натура внушила мне желание превратиться в такую малютку. Однако невеселая это жизнь, особенно когда попадешь в лапы к подобным сорванцам. Хотел бы я узнать, чем все это кончится?
Мальчики принесли его в красиво обставленную комнату, где их встретила толстая улыбающаяся женщина. Она ничуть не обрадовалась «простой полевой птичке», как она назвала жаворонка, тем не менее разрешила мальчикам оставить его и посадить в клетку на подоконнике.
– Быть может, он немного развлечет попочку! – добавила она и с улыбкой взглянула на большого зеленого попугая, который важно покачивался на кольце в роскошной металлической клетке. – Сегодня у попочки день рождения, – сказала она, глупо улыбаясь, – и полевая птичка хочет его поздравить.
Попугай, ничего на это не ответив, все так же важно раскачивался взад и вперед. В это время громко запела красивая канарейка, которую сюда привезли прошлым летом из теплой и благоухающей родной страны.
– Ишь, крикунья! – сказала хозяйка и набросила на клетку белый носовой платок.
– Пи-пи! Какая ужасная метель! – вздохнула канарейка и умолкла.
Писаря, которого хозяйка называла «полевой птичкой», посадили в маленькую клетку, рядом с клеткой канарейки и по соседству с попугаем. Попугай мог внятно выговаривать только одну фразу, нередко звучавшую очень комично: «Нет, будем людьми!», а все остальное получалось у него столь же невразумительным, как щебет канарейки. Впрочем, писарь, превратившись в птичку, отлично понимал своих новых знакомых.
– Я порхала над зеленой пальмой и цветущим миндальным деревом, – пела канарейка, – вместе с братьями и сестрами я летала над чудесными цветами и зеркальной гладью озер, и нам приветливо кивали отражения прибрежных растений. Я видела стаи красивых попугаев, которые рассказывали множество чудеснейших историй.
– Это дикие птицы, – отозвался попугай, – не получившие никакого образования. Нет, будем людьми! Что же ты не смеешься, глупая птица? Если этой остроте смеется и сама хозяйка и ее гости, так почему бы не посмеяться и тебе? Не оценить хороших острот – это очень большой порок, должен вам сказать. Нет, будем людьми!
– А ты помнишь красивых девушек, что плясали под сенью цветущих деревьев? Помнишь сладкие плоды и прохладный сок диких растений?
– Конечно, помню, – отвечал попугай, – но здесь мне гораздо лучше! Меня прекрасно кормят и всячески ублажают. Я знаю, что я умен, и с меня довольно. Нет, будем людьми! У тебя, что называется, поэтическая натура, а я сведущ в науках и остроумен. В тебе есть эта самая гениальность, но не хватает рассудительности. Ты метишь слишком высоко, поэтому люди тебя осаживают. Со мной они так поступать не станут, потому что я обошелся им дорого. Я внушаю уважение уже одним своим клювом, а болтовней своей могу кого угодно поставить на место. Нет, будем людьми!
– О моя теплая, цветущая родина, – пела канарейка, – я буду петь о твоих темно-зеленых деревьях, чьи ветви целуют прозрачные воды тихих заливов, о светлой радости моих братьев и сестер, о вечнозеленых хранителях влаги в пустыне – кактусах.
– Перестань хныкать! – проговорил попугай. – Скажи лучше что-нибудь смешное. Смех – это знак высшей степени духовного развития. Вот разве могут, к примеру, смеяться собака или лошадь? Нет, они могут только плакать, а способностью смеяться одарен лишь человек. Ха-ха-ха! – расхохотался попочка и окончательно сразил собеседников своим «нет, будем людьми!»
– И ты, маленькая серая датская птичка, – сказала канарейка жаворонку, – ты тоже стала пленницей. В твоих лесах, наверное, холодно, но зато в них ты свободна. Лети же отсюда! Смотри, они забыли запереть твою клетку! Форточка открыта, лети же – скорей, скорей!
Писарь так и сделал, вылетел из клетки и уселся возле нее. В этот миг дверь в соседнюю комнату открылась, и на пороге появилась кошка, гибкая, страшная, с зелеными горящими глазами. Кошка уже совсем было приготовилась к прыжку, но канарейка заметалась в клетке, а попугай захлопал крыльями и закричал: «Нет, будем людьми!» Писарь похолодел от ужаса и, вылетев в окно, полетел над домами и улицами. Летел, летел, наконец устал, – и вот увидел дом, который показался ему знакомым. Одно окно в доме было открыто. Писарь влетел в комнату и уселся на стол. К своему изумлению, он увидел, что это его собственная комната.
«Нет, будем людьми!» – машинально повторил он излюбленную фразу попугая и в ту же минуту вновь стал полицейским писарем, только зачем-то усевшимся на стол.
– Господи помилуй, – сказал писарь, – как это я попал на стол, да еще заснул? И какой дикий сон мне приснился. Какая чепуха!

6. Лучшее, что сделали калоши

На другой день рано утром, когда писарь еще лежал в постели, в дверь постучали, и вошел его сосед, снимавший комнату на том же этаже, – молодой студент-богослов.
– Одолжи мне, пожалуйста, свои калоши, – сказал он. – Хоть в саду и сыро, да больно уж ярко светит солнышко. Хочу туда сойти выкурить трубочку.
Он надел калоши и вышел в сад, в котором росло только два дерева – слива и груша; впрочем, даже столь скудная растительность в Копенгагене большая редкость.
Студент прохаживался взад и вперед по дорожке. Время было раннее, всего шесть часов утра. На улице заиграл рожок почтового дилижанса.
– О, путешествовать, путешествовать! – вырвалось у него. – Что может быть лучше! Это предел всех моих мечтаний. Если бы они осуществились, я бы тогда, наверное, угомонился и перестал метаться. Как хочется ехать подальше отсюда, увидеть волшебную Швейцарию, поездить по Италии!
Хорошо еще, что калоши счастья выполняли желания немедленно, а то бы студент, пожалуй, забрался слишком далеко и для себя самого и для нас с вами. В тот же миг он уже путешествовал по Швейцарии, упрятанный в почтовый дилижанс вместе с восемью другими пассажирами. Голова у него трещала, шею ломило, ноги затекли и болели, потому что сапоги жали немилосердно. Он не спал и не бодрствовал, но был в состоянии какого-то мучительного оцепенения. В правом кармане у него лежал аккредитив, в левом паспорт, а в кожаном мешочке на груди было зашито несколько золотых. Стоило нашему путешественнику клюнуть носом, как ему тут же начинало мерещиться, что он уже потерял какое-нибудь из своих сокровищ, и тогда его бросало в дрожь, а рука его судорожно описывала треугольник – справа налево и на грудь, – чтобы проверить, все ли цело. В сетке над головами пассажиров болтались зонтики, палки, шляпы, и все это мешало студенту наслаждаться прекрасным горным пейзажем. Но он все смотрел, смотрел и не мог насмотреться, а в сердце его звучали строки стихотворения, которое написал, хотя и не стал печатать, один известный нам швейцарский поэт:

Прекрасный край! Передо мной
Монблан белеет вдалеке.
Здесь был бы, право, рай земной,
Будь больше денег в кошельке.

Природа здесь была мрачная, суровая и величественная. Хвойные леса, покрывавшие заоблачные горные вершины, издали казались просто зарослями вереска. Пошел снег, подул резкий, холодный ветер.
– Ух! – вздохнул студент. – Если бы мы уже были по ту сторону Альп! Там теперь наступило лето, и я наконец получил бы по аккредитиву свои деньги. Я так за них боюсь, что все эти альпийские красоты перестали меня пленять. Ах, если б я уже был там!
И он немедленно очутился в самом сердце Италии, где-то на дороге между Флоренцией и Римом. Последние лучи солнца озаряли лежащие между двумя темно-синими холмами Тразименское озеро, превращая его воды в расплавленное золото. Там, где некогда Ганнибал разбил Фламиния, теперь виноградные лозы мирно обвивали друг друга своими зелеными плетями. У дороги, под сенью благоухающих лавров, прелестные полуголые ребятишки пасли стадо черных как смоль свиней. Да, если бы описать эту картину как следует, все бы только и твердили: «Ах, восхитительная Италия!» Но, как ни странно, ни богослов, ни его спутники этого не думали. Тысячи ядовитых мух и комаров тучами носились в воздухе; напрасно путешественники обмахивались миртовыми ветками, насекомые все равно кусали и жалили их. В карете не было человека, у которого не распухло бы все лицо, искусанное в кровь. У лошадей был еще более несчастный вид: бедных животных сплошь облепили огромные рои насекомых, так что кучер время от времени слезал с козел и отгонял от лошадей их мучителей, но уже спустя мгновение налетали новые полчища. Скоро зашло солнце, и путешественников охватил пронизывающий холод – правда, ненадолго, но все равно это было не слишком приятно. Зато вершины гор и облака окрасились в непередаваемо красивые зеленые тона, отливающие блеском последних солнечных лучей. Эта игра красок не поддается описанию, ее нужно видеть. Зрелище изумительное, все с этим согласились, но в желудке у каждого было пусто, тело устало, душа жаждала приюта на ночь, а где его найти? Теперь все эти вопросы занимали путешественников гораздо больше, чем красоты природы.
Дорога проходила через оливковую рощу, и казалось, что едешь где-нибудь на родине, между родными узловатыми ивами. Вскоре карета подъехала к одинокой гостинице. У ворот ее сидело множество нищих-калек, и самый бодрый из них казался «достигшим зрелости старшим сыном голода». Одни калеки ослепли; у других высохли ноги – эти ползали на руках; у третьих на изуродованных руках не было пальцев. Казалось, сама нищета тянулась к путникам из этой кучи тряпья и лохмотьев. «Eccelenza, miserabili!» <господин, помогите несчастным! (итал.)> – хрипели они, показывая свои уродливые конечности. Путешественников встретила хозяйка гостиницы, босая, нечесанная, в грязной кофте. Двери в комнатах держались на веревках, под потолком порхали летучие мыши, кирпичный пол был весь в выбоинах, а вонь стояла такая, что хоть топор вешай...
– Лучше уж пусть она накроет нам стол в конюшне, – сказал кто-то из путешественников. – Там по крайней мере знаешь, чем дышишь.
Открыли окно, чтобы впустить свежего воздуха, но тут в комнату протянулись высохшие руки и послышалось извечное вытье: «Eccelenza, miserabili!»
Стены комнаты были сплошь исписаны, и половина надписей ругательски ругала «прекрасную Италию».
Принесли обед: водянистый суп с перцем и прогорклым оливковым маслом, потом приправленный таким же маслом салат и, наконец, несвежие яйца и жареные петушиные гребешки – в качестве украшения пиршества; даже вино казалось не вином, а какой-то микстурой.
На ночь дверь забаррикадировали чемоданами, и одному путешественнику поручили стоять на часах, а остальные уснули. Часовым был студент-богослов. Ну и духота стояла в комнате! Жара нестерпимая, комары, – а тут еще «miserabili», которые стонали во сне, мешая уснуть.
– Да, путешествовать, конечно, было бы не плохо, – вздохнул студент, – не будь у нас тела. Пусть бы оно лежало себе да отдыхало, а дух летал бы где ему угодно. А то, куда бы я ни приехал, всюду тоска гложет мне сердце. Хотелось бы чего-то большего, чем мгновенная радость бытия. Да, да, большего, наивысшего! Но где оно? В чем? Что это такое? Нет, я же знаю, к чему стремлюсь, чего хочу. Я хочу прийти к конечной и счастливейшей цели земного бытия, самой счастливой из всех!
И только он произнес последние слова, как очутился у себя дома. На окнах висели длинные белые занавески, посреди комнаты на полу стоял черный гроб, а в нем смертным сном спал богослов. Его желание исполнилось: тело его отдыхало, а душа странствовала. «Никого нельзя назвать счастливым раньше, чем он умрет», – сказал Солон; и теперь его слова снова подтвердились.
Каждый умерший – это сфинкс, неразрешимая загадка. И этот «сфинкс» в черном гробу уже не мог ответить нам на тот вопрос, какой он сам себе задавал за два дня до смерти.

О злая смерть! Ты всюду сеешь страх,
Твой след – одни могилы да моленья.
Так что ж, и мысль повергнута во прах?
А я ничтожная добыча тленья?
Что стонов хор для мира суеты!
Ты одиноким весь свой век прожил,
И жребий твой был тяжелей плиты,
Что на твою могилу кто-то положил.

В комнате появились две женщины. Мы их знаем: то была фея Печали и вестница Счастья, и они склонились над умершим.
– Ну, – спросила Печаль, – много счастья принесли человечеству твои калоши?
– Что ж, тому, кто лежит здесь, они по крайней мере дали вечное блаженство! – ответила фея Счастья.
– О нет, – сказала Печаль. – Он сам ушел из мира раньше своего срока. Он еще не настолько окреп духовно, чтобы овладеть теми сокровищами, которыми должен был овладеть по самому своему предназначению. Ну, я окажу ему благодеяние! – И она стащила калоши со студента.
Смертный сон прервался. Мертвец воскрес и встал. Фея Печали исчезла, а с ней и калоши. Должно быть, она решила, что теперь они должны принадлежать ей.

Калоши счастья

Дело было в Копенгагене, на Восточной улице, недалеко от Новой королевской площади. В одном доме собралось большое общество – иногда ведь приходится все-таки принимать гостей; зато, глядишь, и сам дождешься когда-нибудь приглашения. Гости разбились на две большие группы: одна немедленно засела за ломберные столы, другая же образовала кружок вокруг хозяйки, которая предложила «придумать что-нибудь поинтереснее», и беседа потекла сама собой. Между прочим, речь зашла про средние века, и многие находили, что в те времена жилось гораздо лучше, чем теперь. Да, да! Советник юстиции Кнап отстаивал это мнение так рьяно, что хозяйка тут же с ним согласилась, и они вдвоем накинулись на бедного Эрстеда, который доказывал в своей статье в «Альманахе», что наша эпоха кое в чем все-таки выше средневековья. Советник утверждал, что времена короля Ганса были лучшей и счастливейшей порой в истории человечества.

Пока ведется этот жаркий спор, который прервался лишь на мгновенье, когда принесли вечернюю газету (впрочем, читать в ней было решительно нечего), пройдем в переднюю, где гости оставили свои пальто, палки, зонтики и калоши. Сюда только что вошли две женщины: молодая и старая. На первый взгляд их можно было принять за горничных, сопровождающих каких-нибудь старых барынь, которые пришли сюда в гости, но, приглядевшись повнимательнее, вы бы заметили, что эти женщины ничуть не похожи на служанок: слишком уж мягки и нежны были у них руки, слишком величавы осанка и движения, а платье отличалось каким-то особо смелым покроем. Вы, конечно, уже догадались, что это были феи. Младшая была если и не самой феей Счастья, то, уж наверно, камеристкой одной из ее многочисленных камер-фрейлин и занималась тем, что приносила людям разные мелкие дары Счастья. Старшая казалась гораздо более серьезной – она была феей Печали и всегда управлялась со своими делами сама, не поручая их никому: так, по крайней мере, она знала, что все наверняка будет сделано как следует.

Стоя в передней, они рассказывали друг другу о том, где побывали за день. Камеристка камер-фрейлины Счастья сегодня выполнила всего лишь несколько маловажных поручений: спасла от ливня чью-то новую шляпу, передала одному почтенному человеку поклон от высокопоставленного ничтожества и все в том же духе. Но зато в запасе у нее осталось нечто совершенно необыкновенное.

– Нужно тебе сказать, – закончила она, – что у меня сегодня день рождения, и в честь этого события мне дали пару калош, с тем чтобы я отнесла их людям. Эти калоши обладают одним замечательным свойством: того, кто их наденет, они могут мгновенно перенести в любое место или в обстановку любой эпохи – куда он только пожелает, – и он, таким образом, сразу обретет счастье.

– Ты так думаешь? – отозвалась фея Печали. – Знай же: он будет самым несчастным человеком на земле и благословит ту минуту, когда наконец избавится от твоих калош.

– Ну, это мы еще посмотрим! – проговорила камеристка Счастья. – А пока что я поставлю их у дверей. Авось кто-нибудь их наденет по ошибке вместо своих и станет счастливым.

Вот какой между ними произошел разговор.

2. Что произошло с советником юстиции

Было уже поздно. Советник юстиции Кнап собирался домой, все еще размышляя о временах короля Ганса. И надо же было так случиться, чтобы вместо своих калош он надел калоши Счастья. Как только он вышел в них на улицу, волшебная сила калош немедленно перенесла его во времена короля Ганса, и ноги его тотчас же утонули в непролазной грязи, потому что при короле Гансе улиц не мостили.

– Ну и грязища! Просто ужас что такое! – пробормотал советник. – И к тому же ни один фонарь не горит.

Луна еще не взошла, стоял густой туман, и все вокруг тонуло во мраке. На углу перед изображением мадонны висела лампада, но она чуть теплилась, так что советник заметил картину, лишь поравнявшись с нею, и только тогда разглядел божью матерь с младенцем на руках.

«Здесь, наверно, была мастерская художника, – решил он, – а вывеску позабыли убрать».

Тут мимо него прошло несколько человек в средневековых костюмах.

«Чего это они так вырядились? – подумал советник. – Должно быть, с маскарада идут».

Но внезапно послышался барабанный бой и свист дудок, замелькали факелы, и взорам советника представилось удивительное зрелище! Навстречу ему по улице двигалась странная процессия: впереди шли барабанщики, искусно выбивая дробь палочками, а за ними шагали стражники с луками и арбалетами. По-видимому, то была свита, сопровождавшая какое-то важное духовное лицо. Изумленный советник спросил, что это за шествие и кто этот сановник.

– Епископ Зеландский! – послышалось в ответ.

– Господи помилуй! Что еще такое приключилось с епископом? – вздохнул советник Кнап, грустно покачивая головой. – Нет, вряд ли это епископ.

Размышляя обо всех этих чудесах и не глядя по сторонам, советник медленно шел по Восточной улице, пока наконец не добрался до площади Высокого моста. Однако моста, ведущего к Дворцовой площади, на месте не оказалось, – бедный советник едва разглядел в кромешной тьме какую-то речонку и в конце концов заметил лодку, в которой сидело двое парней.

– Прикажете переправить вас на остров? – спросили они.

– На остров? – переспросил советник, не зная еще, что он теперь живет во время средневековья. – Мне нужно попасть в Христианову гавань, на Малую торговую улицу.

Парни вытаращили на него глаза.

– Скажите хотя бы, где мост? – продолжал советник. – Ну что за безобразие! Фонари не горят, а грязь такая, что кажется, будто по болоту бродишь!

Но чем больше он говорил с перевозчиками, тем меньше мог разобраться в чем-нибудь.

– Не понимаю я вашей борнхольмской тарабарщины! – рассердился он наконец и повернулся к ним спиной.

Но моста он все-таки не нашел; каменный парапет набережной исчез тоже. «Что делается! Вот безобразие!» – думал он. Да, никогда еще действительность не казалась ему такой жалкой и мерзкой, как в этот вечер. «Нет, лучше взять извозчика, – решил он. – Но, господи, куда же они все запропастились? Как назло, ни одного! Вернусь-ка я на Новую королевскую площадь – там, наверное, стоят экипажи, а то мне вовек не добраться до Христианской гавани!»

Он снова вернулся на Восточную улицу и успел уже пройти ее почти всю, когда взошла луна.

«Господи, что это здесь понастроили такое?» – изумился советник, увидев перед собой Восточные городские ворота, которые в те далекие времена стояли в конце Восточной улицы.

Наконец он отыскал калитку и вышел на теперешнюю Новую королевскую площадь, которая в те времена была просто большим лугом. На лугу там и сям торчали кусты, и он был пересечен не то широким каналом, не то рекой. На противоположном берегу расположились жалкие лавчонки халландских шкиперов, отчего место это называлось Халландской высотой.

I. ДЛЯ НАЧАЛА

Дело было в Копенгагене, на Восточной улице, недалеко от Новой королевской площади. В одном доме собралось большое общество: приходится ведь время от времени принимать у себя гостей - примешь, угостишь и можешь, в свою очередь, ожидать приглашения. Часть общества уже уселась за карточные столы, другие же гости, с самой хозяйкой во главе, ждали, не выйдет ли чего-нибудь из слов хозяйки: «Ну, надо бы и нам придумать, чем заняться!» - а пока что беседовали между собою о том о сем.

Так вот разговор шел себе помаленьку и, между прочим, коснулся средних веков. Некоторые из собеседников считали эту эпоху куда лучше нашего времени; особенно горячо отстаивал это мнение советник Кнап; к нему присоединилась хозяйка дома, и оба принялись опровергать слова Эрстеда, доказывавшего в только что вышедшем новогоднем альманахе, что наше время в общем гораздо выше средних веков. Самою лучшею и счастливейшею эпохой советник признавал времена короля Ганса.

Под шумок этой беседы, прерванной лишь на минуту появлением вечерней газеты, в которой, однако, нечего было читать, мы перейдем в переднюю, где висело верхнее платье, стояли палки, зонтики и калоши. Тут же сидели две женщины: молодая и пожилая, явившиеся сюда, по-видимому, в качестве провожатых каких-нибудь старых барышень или вдовушек. Вглядевшись в них попристальнее, всякий, однако, заметил бы, что они не простые служанки; руки их были слишком нежны, осанка и все движения слишком величественны, да и платье отличалось каким-то особенно смелым, своеобразным покроем. Это были две феи; младшая если и не сама фея Счастья, то горничная одной из ее камер-фрейлин, на обязанности которой лежала доставка людям маленьких даров счастья; пожилая, смотревшая очень серьезно и озабоченно, была фея Печали, всегда исполнявшая все свои поручения собственною высокою персоной: таким образом она по крайней мере знала, что они исполнены как должно.

Они рассказывали друг другу, где побывали в этот день. Горничной одной из камер-фрейлин феи Счастья удалось исполнить сегодня лишь несколько ничтожных поручений: спасти от ливня чью-то новую шляпу, доставить одному почтенному человеку поклон от важного ничтожества и т. п. Зато у нее было в запасе кое-что необыкновенное.

Дело в том, - сказала она, - что сегодня день моего рождения, и в честь этого мне дали пару калош, которые я должна принести в дар человечеству. Калоши эти обладают свойством переносить каждого, кто наденет их, в то место или в условия того времени, которые ему больше всего нравятся. Все желания человека относительно времени или местопребывания будут, таким образом, исполнены, и человек станет наконец воистину счастливым!

Как бы не так! - сказала фея Печали. - Твои калоши принесут ему истинное несчастье, и он благословит ту минуту, когда избавится от них!

Ну, вот еще! - сказала младшая из фей. - Я поставлю их тут у дверей, кто-нибудь по ошибке наденет их вместо своих и станет счастливцем.

Вот такой был разговор.

Было уже поздно; советник Кнап, углубленный в размышления о временах короля Ганса, собрался домой, и случилось ему вместо своих калош надеть калоши Счастья. Он вышел в них на улицу, и волшебная сила калош сразу перенесла его во времена короля Ганса, так что ноги его в ту же минуту ступили в невылазную грязь: в то время ведь еще не было тротуаров.

Вот грязища-то! Ужас что такое! - сказал советник. - Вся панель затоплена, и ни одного фонаря!

Луна взошла еще недостаточно высоко; стоял густой туман, и все вокруг тонуло во мраке. На ближнем углу висел образ Мадонны (Во времена короля Ганса в Дании господствовало католичество. - Прим. перев.), и перед ним зажженная лампада, дававшая, однако, такой свет, что хоть бы его и не было вовсе; советник заметил его не раньше, чем поравнялся с образом вплотную.

Ну, вот, - сказал он, - тут, верно, выставка картин, и они забыли убрать на ночь вывеску.

В это время мимо советника прошли несколько человек, одетых в средневековые костюмы.

Что это они так вырядились? Должно быть, на маскараде были! - сказал советник.

Вдруг послышался барабанный бой и свист дудок, замелькали факелы, советник остановился и увидал странное шествие: впереди всех шли барабанщики, усердно работавшие палками, за ними - воины, вооруженные луками и самострелами; вся эта свита сопровождала какое-то знатное духовное лицо. Пораженный советник спросил, что означает это шествие и что это за важное лицо?

Епископ Зеландский! - отвечали ему.

Господи помилуй! Что такое приключилось с епископом? - вздохнул советник, качая головой. - Нет, не может быть, чтобы это был епископ!

Размышляя о только что виденном и не глядя ни направо, ни налево, советник вышел на площадь Высокого моста. Моста, ведущего к дворцу, на месте, однако, не оказалось, и советник впотьмах едва разглядел какой-то широкий ручей да лодку, в которой сидели двое парней.

Господину угодно на остров? - спросили они.

На остров? - сказал советник, не знавший, что блуждает в средних веках. - Мне надо в Христианову гавань, в Малую торговую улицу!

Парни только посмотрели на него.

Скажите мне, по крайней мере, где мост! - продолжал советник. - Ведь это безобразие! Не горит ни единого фонаря, и такая грязь, точно шагаешь по болоту.

Но чем больше он говорил с ними, тем меньше понимал их.

Не понимаю я вашей борнгольмщины! (Борнгольмское наречие довольно отличается от господствующего в Дании зеландского наречия. - Примеч. перев.) - рассердился он наконец и повернулся к ним спиной. Но моста ему так и не удалось найти; перил на канале тоже не оказалось.

Ведь это же просто скандал! - сказал он.

Никогда еще наше время не казалось ему таким жалким, как в данную минуту!

«Право, лучше взять извозчика! - подумал он. - Но куда же девались все извозчики? Хоть бы один! Вернусь на Новую королевскую площадь, там, наверное, стоят экипажи! Иначе мне вовек не добраться до Христиановой гавани!»

Он снова вернулся на Восточную улицу и уже почти прошел ее, когда над головой его всплыл полный месяц.

Боже милостивый! Что это тут нагородили? - сказал он, увидев перед собой Восточные городские ворота, которыми заканчивалась в те времена Восточная улица.

Наконец он отыскал калитку и вышел на нынешнюю Новую королевскую площадь, бывшую в то время большим лугом. Кое-где торчали кусты, а посередине протекал какой-то ручей или канал; на противоположном берегу виднелись жалкие деревянные лачуги, в которых ютились лавки для голландских шкиперов, отчего и самое место называлось Голландским мысом.

Или это обман зрения, фата-моргана, или я пьян! - охал советник. - Что же это такое? Что же это такое?

Он опять повернул назад в полной уверенности, что болен; на этот раз он держался ближе к домам и увидал, что большинство из них было построено наполовину из кирпичей, наполовину из бревен и многие крыты соломой.

Нет! Я положительно нездоров! - вздыхал он. - А ведь я выпил всего один стакан пунша, но для меня и этого много! Да и что за нелепость - угощать людей пуншем и вареной семгой! Я непременно скажу об этом агентше! Не вернуться ли мне к ним рассказать, что случилось со мной? Нет, неловко! Да и, пожалуй, они улеглись!

Он поискал знакомый дом, но и его не было.

Это ужас что такое! Я не узнаю Восточной улицы! Ни единого магазина! Повсюду какие-то старые, жалкие лачуги, точно я в Роскилле или Рингстеде! Ах, я болен! Нечего тут и стесняться! Вернусь к ним! Но куда же девался дом агента? Или он сам на себя не похож больше?.. А, вот тут еще не спят! Ах, я совсем, совсем болен!

Он натолкнулся на полуотворенную дверь, из которой виднелся свет. Это была одна из харчевен тогдашней эпохи, нечто вроде нашей пивной. В комнате с глиняным полом сидели за кружками пива несколько шкиперов и копенгагенских горожан и два ученых; все были заняты беседой и не обратили на вновь вошедшего никакого внимания.

Извините! - сказал советник встретившей его хозяйке. - Мне вдруг сделалось дурно! Не наймете ли вы мне извозчика в Христианову гавань?

Женщина посмотрела на него и покачала головой, потом заговорила с ним по-немецки. Советник подумал, что она не понимает по-датски, и повторил свою просьбу по-немецки; это обстоятельство в связи с покроем его платья убедило хозяйку, что он иностранец. Ему не пришлось, впрочем, повторять два раза, что он болен, - хозяйка сейчас же принесла ему кружку солоноватой колодезной воды. Советник оперся головой на руку, глубоко вздохнул и стал размышлять о странном зрелище, которое он видел перед собой.

Это вечерний «День»? - спросил он, чтобы сказать что-нибудь, увидав в руках хозяйки какой-то большой лист.

Она не поняла его, но протянула ему лист; оказалось, что это был грубый рисунок, изображавший небесное явление, виденное в Кёльне.

Вот старина! - сказал советник и совсем оживился, увидав такую редкость. - Откуда вы достали этот листок? Это очень интересно, хотя, разумеется, все выдумано! Как объясняют теперь, это было северное сияние, известное проявление воздушного электричества!

Сидевшие поближе и слышавшие его речь удивленно посмотрели на него, а один из них даже встал, почтительно приподнял шляпу и серьезно сказал:

Вы, вероятно, большой ученый, monsieur?

О, нет! - отвечал советник. - Так себе! Хотя, конечно, могу поговорить о том и о сем не хуже других!

Modestia (Скромность (лат.).) - прекраснейшая добродетель! - сказал собеседник. - Что же касается вашей речи, то mihi secus videtur (Я другого мнения (лат.).), хотя я и охотно погожу высказывать свое judicium (Суждение (лат.).)!

Смею спросить, с кем я имею удовольствие беседовать? - спросил советник.

Я бакалавр богословия! - отвечал собеседник.

Этого было для советника вполне довольно: титул соответствовал покрою платья незнакомца. «Должно быть, какой-нибудь сельский учитель, каких еще можно встретить в глуши Ютландии!» - решил он про себя.

Здесь, конечно, не locus docendi (Место ученых бесед (лат.).), - начал опять собеседник, - но я все-таки прошу вас продолжать вашу речь! Вы, должно быть, очень начитаны в древней литературе?

Да, ничего себе! - отвечал советник. - Я почитываю кое-что хорошее и из древней литературы, но люблю и новейшую, только не «Обыкновенные истории» (Здесь намекается на известный, произведший большую сенсацию роман датской писательницы г-жи Гюллембург «Обыкновенная история». - Примеч. перев.), - их довольно и в жизни!

- «Обыкновенные истории»? - спросил бакалавр.

Да, я говорю о современных романах.

О, они очень остроумны и имеют большой успех при дворе! - улыбнулся бакалавр. - Королю особенно нравятся романы о рыцарях Круглого стола, Ифвенте и Гаудиане; он даже изволил шутить по поводу них со своими высокими приближенными (Знаменитый датский писатель Хольберг рассказывает в своей «Истории Датского государства», что король Ганс, прочитав роман о рыцарях короля Артура, шутливо заметил своему любимцу Отто Руду: «Эти господа Ифвент и Гаудиан были удивительными рыцарями; теперь что-то таких не встречается!» На это Отто Руд ответил: «Если бы встречалось много таких королей, как Артур, встречалось бы много и таких рыцарей, как Ифвент и Гаудиан». - Примеч. автора.).

Этого я еще не читал! - сказал советник. - Должно быть, Гейберг опять что-нибудь новое выпустил!

Нет, не Гейберг, а Готфрид Геменский! - отвечал бакалавр.

Да, это наш первый типограф! - отвечал бакалавр.

Таким образом разговор благополучно поддерживался. Потом один из горожан заговорил о чуме, свирепствовавшей несколько лет тому назад, то есть в 1484 году. Советник подумал, что дело шло о недавней холере, и беседа продолжалась.

Мимоходом нельзя было не затронуть столь близкую по времени войну 1490 года, когда английские каперы захватили на рейде датские корабли, и советник, переживший события 1801 года, охотно вторил общим нападкам на англичан. Но дальше беседа как-то перестала клеиться: добряк бакалавр был слишком невежествен, и самые простые выражения и отзывы советника казались ему слишком вольными и фантастическими. Они удивленно смотрели друг на друга, и, когда наконец совсем перестали понимать один другого, бакалавр заговорил по-латыни, думая хоть этим помочь делу, но не тут-то было.

Ну что, как вы себя чувствуете? - спросила советника хозяйка и дернула его за рукав; тут он опомнился: в пылу разговора он совсем забыл, где он и что с ним.

«Господи, куда я попал?»

И голова у него закружилась при одной мысли об этом.

Будем пить кларет, мед и бременское пиво! - закричал один из гостей. - И вы с нами!

Вошли две девушки; одна из них была в двухцветном чепчике (В описываемую эпоху девушки предосудительного поведения обязаны были носить такие чепчики. - Примеч. перев.). Они наливали гостям и затем низко приседали; у советника дрожь пробежала по спине.

Что же это такое? Что же это такое? - говорил он, но должен был пить вместе со всеми; они так приставали к нему, что он пришел в полное отчаяние, и, когда один из собутыльников сказал ему, что он пьян, он ничуть не усомнился в его словах и только просил найти ему извозчика, а те думали, что он говорит по-московитски!

Никогда еще не случалось ему быть в такой простой и грубой компании. «Подумаешь, право, что мы вернулись ко временам язычества. Это ужаснейшая минута в моей жизни!»

Тут ему пришло в голову подлезть под стол, ползком добраться до двери и незаметно ускользнуть на улицу. Он уже был почти у дверей, как вдруг остальные гости заметили его намерение и схватили его за ноги. О, счастье! Калоши снялись с ног, а с ними исчезло и все колдовство!

Советник ясно увидел перед собой зажженный фонарь и большой дом, он узнал и этот дом, и все соседние, узнал Восточную улицу; сам он лежал на панели, упираясь ногами в чьи-то ворота, а возле него сидел и похрапывал ночной сторож.

Боже ты мой! Так я заснул на улице! - сказал советник. - Да, да, это Восточная улица! Как тут светло и хорошо! Нет, это просто ужасно, что может наделать один стакан пунша!

Минуты две спустя он уже ехал на извозчике в Христианову гавань и, вспоминая дорогой только что пережитые им страх и ужас, от всего сердца восхвалял счастливую действительность нашего времени, которая со всеми своими недостатками все-таки куда лучше той, в которой ему довелось сейчас побывать. Да, теперь он сознавал это, и нельзя сказать, что поступал неблагоразумно.

III. ПРИКЛЮЧЕНИЕ НОЧНОГО СТОРОЖА

Никак пара калош лежит! - сказал ночной сторож. - Должно быть, того офицера, что наверху живет. У самых ворот оставил!

Почтенный сторож охотно позвонил бы и отдал калоши владельцу, тем более что в окне у того еще виднелся огонь, да побоялся разбудить других жильцов в доме и не пошел.

Удобно, должно быть, в таких штуках! - сказал он. - Кожа-то какая мягкая!

Калоши пришлись ему как раз по ногам, и он остался в них.

А чудно, право, бывает на белом свете! Вот хоть бы офицер этот, шляется себе взад и вперед по комнате вместо того, чтобы спать в теплой постели! Счастливец! Нет у него ни жены, ни ребят! Каждый вечер в гостях! Будь я на его месте, я был бы куда счастливее!

Он сказал, а калоши сделали свое дело, и ночной сторож стал офицером и телом и душою.

Офицер стоял посреди комнаты с клочком розовой бумажки в руках. На бумажке были написаны стихи, сочинения самого г-на офицера. На кого не находят минуты поэтического настроения? А выльешь в такие минуты свои мысли на бумагу, и выйдут стихи. Вот что было написано на розовой бумажке:

«Будь я богат, я б офицером стал, -

Я мальчуганом часто повторял. -

Надел бы саблю, каску я и шпоры

И привлекал бы все сердца и взоры!»

Теперь ношу желанные уборы,

При них по-прежнему карман пустой,

Но ты со мною, Боже мой!

Веселым юношей сидел я раз

С малюткой-девочкой в вечерний час.

Я сказки говорил, она внимала,

Потом меня, обняв, расцеловала.

Дитя богатства вовсе не желало,

Я ж был богат фантазией одной;

Ты знаешь это, Боже мой!

«Будь я богат», - вздыхаю я опять,

Дитя девицею успело стать.

И как умна, как хороша собою,

Люблю, люблю ее я всей душою!

Но беден я и страсти не открою,

Молчу, вступить не смея в спор с судьбой;

Ты хочешь так, о Боже мой!

Будь я богат - счастливым бы я стал

И жалоб бы в стихах не изливал.

О, если бы сердечком угадала

Она любовь мою иль прочитала,

Что здесь пишу!.. Нет, лучше, чтоб не знала,

Я не хочу смутить ее покой.

Спаси ж ее, о, Боже мой!

Да, такие стихи пишут многие влюбленные, но благоразумные люди их не печатают. Офицер, любовь и бедность - вот треугольник, или, вернее, половинка разбитой игральной кости Счастья. Так оно казалось и самому офицеру, и он, глубоко вздыхая, прислонился головой к окну.

Бедняк ночной сторож и тот счастливее меня! Он не знает моих мучений! У него есть свой угол, жена и дети, которые делят с ним и горе, и радость. Ах, будь я на его месте, я был бы счастливее!

В ту же минуту ночной сторож стал опять сторожем: он ведь сделался офицером только благодаря калошам, но, как мы видели, почувствовал себя еще несчастнее и захотел лучше быть тем, чем был на самом деле. Итак, ночной сторож стал опять ночным сторожем.

Фу, какой гадкий сон приснился мне! - сказал он. - Довольно забавный, впрочем! Мне чудилось, что я будто бы и есть тот офицер, который живет там, наверху, и мне было совсем не весело! Мне недоставало жены и моих ребятишек, готовых зацеловать меня до смерти!

И ночной сторож опять заклевал носом, но сон все не выходил у него из головы. Вдруг с неба скатилась звезда.

Ишь, покатилась! - сказал он. - Ну, да их много еще осталось! А посмотрел бы я эти штучки поближе, особенно месяц; тот уж не проскочит между пальцев! «По смерти, - говорит студент, на которого стирает жена, - мы будем перелетать с одной звезды на другую». Это неправда, а то забавно было бы! Вот если бы мне удалось прыгнуть туда сейчас, а тело пусть бы полежало тут, на ступеньках!

Есть вещи, которые вообще надо высказывать с опаской, особенно если у тебя на ногах калоши Счастья. Вот послушайте-ка, что случилось с ночным сторожем!

Все мы, люди, или почти все имеем понятие о скорости движения посредством пара: кто не езжал по железным дорогам или на корабле по морю? Но эта скорость все равно что скорость ленивца-тихохода или улитки в сравнении со скоростью света. Свет бежит в девятнадцать миллионов раз быстрее самого резвого рысака, а электричество - так и еще быстрее. Смерть - электрический удар в сердце, освобождающий нашу душу, которая и улетает из тела на крыльях электричества. Солнечный луч в 8 минут с секундами пробегает более 20 миллионов миль, но электричество мчит душу еще быстрее, и ей, чтобы облететь то же пространство, нужно еще меньше времени.

Расстояние между различными светилами значат для нашей души не больше, чем для нас расстояние между домами наших друзей, даже если последние живут на одной и той же улице. Но такой электрический удар в сердце стоит нам жизни, если у нас нет, как у ночного сторожа, на ногах калош Счастья.

В несколько секунд ночной сторож пролетел 52 000 миль, отделяющих землю от луны, которая, как известно, состоит из менее плотного вещества, нежели наша земля, и мягка, как только что выпавший снег. Ночной сторож очутился на одной из бесчисленных лунных гор, которые мы знаем по лунным картам доктора Медлера; ты ведь тоже знаешь их? В котловине, лежавшей на целую датскую милю ниже подошвы горы, виднелся город с воздушными, прозрачными башнями, куполами и парусообразными балконами, колыхавшимися в разряженном воздухе; на взгляд все это было похоже на выпущенный в стакан воды яичный белок; над головой ночного сторожа плыла наша земля в виде большого огненно-красного шара.

На луне было много жителей, которых по-нашему следовало бы назвать людьми, но у них был совсем другой вид и свой особый язык, и, хотя никто не может требовать, чтобы душа ночного сторожа понимала лунный язык, она все-таки понимала его.

Лунные жители спорили о нашей земле и сомневались в ее обитаемости: воздух на земле был слишком плотен, чтобы на ней могло существовать разумное лунное создание. По их мнению, луна была единственною обитаемою планетой и колыбелью первого поколения планетных обитателей.

Но вернемся на Восточную улицу и посмотрим, что было с телом ночного сторожа.

Безжизненное тело по-прежнему сидело на ступеньках, палка сторожа или, как ее зовут у нас, «утренняя звезда», выпала из рук, а глаза остановились на луне, где путешествовала душа.

- Который час? - спросил ночного сторожа какой-то прохожий и, конечно, не дождался ответа. Тогда прохожий легонько щелкнул сторожа по носу; тело потеряло равновесие и растянулось во всю длину - ночной сторож «был мертв». Прохожий перепугался, но «мертвый» остался «мертвым»; заявили в полицию, и утром тело отвезли в больницу.

Вот была бы штука, если бы душа вернулась и стала искать тело там, где оставила его, то есть, на Восточной улице! Она, наверное, бросилась бы в полицию, а потом в контору объявлений искать его в отделе потерянных вещей и потом уже отправилась бы в больницу. Не стоит, однако, беспокоиться: душа поступает куда умнее, если действует самостоятельно, - только тело делает ее глупой.

Как сказано, тело ночного сторожа привезли в больницу и внесли в приемный покой, где, конечно, первым долгом сняли с него калоши, и душе пришлось вернуться обратно; она сразу нашла дорогу в тело, и раз, два - человек ожил! Он уверял потом, что пережил ужаснейшую ночь в жизни: даже за две серебряные марки не согласился бы он пережить такие страсти во второй раз; но теперь дело было, слава Богу, кончено.

В тот же день его выписали из больницы, а калоши остались там.

IV. «ГОЛОВОЛОМНОЕ» ДЕЛО.

В ВЫСШЕЙ СТЕПЕНИ НЕОБЫЧАЙНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Всякий копенгагенец, конечно, знает наружный вид больницы Фредерика, но, может быть, историю эту прочтут и не копенгагенцы, поэтому нужно дать маленькое описание.

Больница отделена от улицы довольно высокою решеткой из толстых железных прутьев, расставленных настолько редко, что, как говорят, многие тощие студенты-медики могли отлично протискиваться между ними, когда им нужно было сделать в неурочный час маленький визит по соседству. Труднее всего в таких случаях было просунуть голову, так что и тут, как вообще часто в жизни, малоголовые оказывались счастливцами.

Ну вот, для вступления и довольно.

В этот вечер в больнице дежурил как раз такой молодой студент, о котором лишь в физическом смысле сказали бы, что он из числа большеголовых. Шел проливной дождь, но, несмотря на это неудобство, студенту все-таки понадобилось уйти с дежурства всего на четверть часа, так что не стоило, по его мнению, и беспокоить привратника, тем более что можно было попросту проскользнуть через решетку. Калоши, забытые сторожем, все еще оставались в больнице; студенту и в голову не приходило, что это калоши Счастья, но они были как раз кстати в такую дурную погоду, и он надел их. Теперь оставалось только пролезть между железными прутьями, чего ему еще ни разу не случалось пробовать.

Помоги Бог только просунуть голову! - сказал студент, и голова его, несмотря на всю свою величину, сразу проскочила между прутьями - это было дело калош. Теперь очередь была за туловищем, но с ним-то и пришлось повозиться.

Ух! Я чересчур толст! - сказал студент. - А я думал, что труднее всего будет просунуть голову! Нет, мне не пролезть!

И он хотел было поскорее выдернуть голову обратно, но не тут-то было. Шею он мог поворачивать как угодно, но на этом дело и кончалось.

Сначала студент наш рассердился, но потом расположение его духа быстро упало до нуля. Калоши Счастья поставили его в ужаснейшее положение, и, к несчастью, ему не приходило в голову пожелать освободиться; он только неутомимо вертел шеей и - не двигался с места. Дождь лил как из ведра, на улицах не было ни души, до колокольчика, висевшего у ворот, дотянуться было невозможно - как тут освободиться! Он предвидел, что ему, пожалуй, придется простоять в таком положении до утра и тогда уж послать за кузнецом, чтобы он перепилил прутья. Дело, однако, делается не так-то скоро, и пока успеют подняться на ноги все школьники, все жители Новой слободки (Новая слободка - ряд домиков на окраине Копенгагена, построенных первоначально для матросов морского ведомства. - Примеч. перев.); все сбегутся и увидят его в этой позорной железной клетке!

Уф! Кровь так и стучит в виски! Я готов с ума сойти! Да и сойду! Ах, если бы мне только удалось освободиться!

Следовало бы ему сказать это пораньше! В ту же минуту голова его освободилась, и он опрометью кинулся назад, совсем ошалев от страха, который только что испытал благодаря калошам Счастья.

Не думайте, однако, что дело этим и кончилось, - нет, будет еще хуже.

Прошла ночь, прошел еще день, а за калошами никто не являлся.

Вечером давалось представление в маленьком театре на улице Каноников. Театр был полон; между прочими номерами представления было продекламировано стихотворение «Тетушкины очки» (Самое стихотворение пропускается как не представляющее, благодаря своему чисто мистическому характеру, никакого интереса для современных русских читателей. - Примеч. перев.); в нем говорилось о чудесных очках, в которые можно было видеть будущее.

Из другого перевода

У бабушки моей был дар такой,

Что раньше бы сожгли ее живой.

Ведь ей известно все и даже более:

Грядущее узнать - в ее то было воле,

В сороковые проникала взором,

Но просьба рассказать всегда кончалась спором.

"Скажи мне, говорю, грядущий год,

Какие нам событья принесет?

И что произойдет в искусстве, в государстве?"

Но бабушка, искусная в коварстве,

Молчит упрямо, и в ответ ни слова.

И разбранить меня подчас готова.

Но как ей устоять, где взять ей сил?

Ведь я ее любимцем был.

"По-твоему пусть будет в этот раз, -

Сказала бабушка и мне тотчас

Очки свои дала. - Иди-ка ты туда,

Где собирается народ всегда,

Надень очки, поближе подойди

И на толпу людскую погляди.

В колоду карт вдруг обратятся люди.

По картам ты поймешь, что было и что будет".

Сказав спасибо, я ушел проворно.

Но где найти толпу? На площади, бесспорно.

На площади? Но не люблю я стужи.

На улице? Там всюду грязь да лужи.

А не в театре ли? Что ж, мысль на славу!

Вот где я встречу целую ораву.

И наконец я здесь! Мне стоит лишь очки достать,

И стану я оракулу под стать.

А вы сидите тихо по местам:

Ведь картами казаться надо вам,

Чтоб будущее было видно ясно.

Молчанье ваше - знак, что вы согласны.

Сейчас судьбу я расспрошу, и не напрасно,

Для пользы собственной и для народа.

Итак, что скажет карт живых колода.

(Надевает очки.)

Что вижу я! Ну и потеха!

Вы, право, лопнули б от смеха,

Когда увидели бы всех тузов бубновых,

И нежных дам, и королей суровых!

Все пики, трефы здесь чернее снов дурных.

Посмотрим же как следует на них.

Та дама пик известна знаньем света -

И вот влюбилась вдруг в бубнового валета.

А эти карты что нам предвещают?

Для дома много денег обещают

И гостя из далекой стороны,

А впрочем, гости вряд ли нам нужны.

Беседу вы хотели бы начать

С сословий? Лучше помолчать!

А вам я дам один благой совет:

Вы хлеб не отбирайте у газет.

Иль о театрах? Закулисных треньях?

Ну нет! С дирекцией не порчу отношенья.

О будущем моем? Но ведь известно:

Плохое знать совсем неинтересно.

Я знаю все - какой в том прок:

Узнаете и вы, когда наступит срок!

Что, что? Кто всех счастливей среди вас?

Ага! Счастливца я найду сейчас...

Его свободно можно б отличить,

Да остальных пришлось бы огорчить!

Кто дольше проживет? Ах, он? Прекрасно!

Но говорить на сей сюжет опасно.

Сказать? Сказать? Сказать иль нет?

Нет, не скажу - вот мой ответ!

Боюсь, что оскорбить могу я вас,

Уж лучше мысли ваши я прочту сейчас,

Всю силу волшебства признав тотчас.

Угодно вам узнать? Скажу себе в укор:

Вам кажется, что я, с каких уж пор,

Болтаю перед вами вздор.

Тогда молчу, вы правы, без сомненья,

Теперь я сам хочу услышать ваше мненье.

Стихотворение было прочитано превосходно, и чтец имел большой успех. Среди публики находился и наш студент-медик, который, казалось, успел уже позабыть приключение предыдущего вечера. Калоши опять были у него на ногах: за ними никто не пришел, а на улицах было грязно, и они опять сослужили ему службу.

Стихотворение очень ему понравилось.

Он был бы не прочь иметь такие очки: надев их, пожалуй, можно было бы, при известном искусстве, читать в сердцах людей, а это еще интереснее, нежели провидеть будущее: последнее и без того узнается в свое время.

«Вот, например, - думал студент, - тут, на первой скамейке, целый ряд зрителей; что, если бы проникнуть в сердце каждого? В него, вероятно, есть же какой-нибудь вход, вроде как в лавочку, что ли!.. Ну и насмотрелся бы я! Вот у этой барыни я, наверно, нашел бы в сердце целый модный магазин! У этой лавочка оказалась бы пустой; не мешало бы только почистить ее хорошенько! Но, конечно, нашлись бы и солидные магазины! Ах! Я даже знаю один такой, но... в нем уже есть приказчик! Вот единственный недостаток этого чудного магазина! А из многих, я думаю, закричали бы: «К нам, к нам пожалуйте!» Да, я бы с удовольствием прогулялся по сердцам, в виде маленькой мысли например».

Калошам только того и надо было. Студент вдруг весь съежился и начал в высшей степени необычайное путешествие по сердцам зрителей первого ряда. Первое сердце, куда он попал, принадлежало даме, но в первую минуту ему почудилось, что он в ортопедическом институте - так называется заведение, где доктора лечат людей с разными физическими недостатками и уродствами - и в той именно комнате, где по стенам развешаны гипсовые слепки с уродливых частей человеческого тела; вся разница была в том, что в институте слепки снимаются, когда пациент приходит туда, а в сердце этой дамы они делались уже по уходе добрых людей: тут хранились слепки физических и духовных недостатков ее подруг.

Скоро студент перебрался в другое женское сердце, но это сердце показалось ему просторным святым храмом; белый голубь невинности парил над алтарем. Он охотно преклонил бы здесь колени, но нужно было продолжать путешествие. Звуки церковного органа еще раздавались у него в ушах, он чувствовал себя точно обновленным, просветленным и достойным войти в следующее святилище. Последнее показалось ему бедною каморкой, где лежала больная мать; через открытое окно сияло теплое солнышко, из маленького ящичка на крыше кивали головками чудесные розы, а две небесно-голубые птички пели о детской радости, в то время как больная мать молилась за дочь.

Вслед за тем он на четвереньках переполз в битком набитую мясную лавку, где всюду натыкался на одно мясо; это было сердце богатого, всеми уважаемого человека, имя которого можно найти в адрес-календаре.

Оттуда студент попал в сердце его супруги; это была старая полуразвалившаяся голубятня; портрет мужа служил флюгером; к нему была привязана входная дверь, которая то отворялась, то запиралась, смотря по тому, в которую сторону повертывался супруг.

Потом студент очутился в зеркальной комнате, вроде той, что находится в Розенборгском дворце, но зеркала увеличивали все в невероятной степени, а посреди комнаты сидело, точно какой-то далай-лама, ничтожное «я» данной особы и благоговейно созерцало свое собственное величие.

Затем ему показалось, что он перешел в узкий игольник, полный острых иголок. Он подумал было, что попал в сердце какой-нибудь старой девы, но ошибся - это было сердце молодого военного, украшенного орденами и слывшего за «человека с умом и сердцем».

Совсем ошеломленный, очутился наконец несчастный студент на своем месте и долго-долго не мог опомниться: нет, положительно фантазия его уж чересчур разыгралась.

«Господи, Боже мой! - вздыхал он про себя. - Я, кажется, в самом деле начинаю сходить с ума. Да и что за непозволительная жара здесь! Кровь так и стучит в висках!» Тут ему вспомнилось вчерашнее его приключение. «Да, да, вот оно, начало всего! - думал он. - Надо вовремя принять меры. Особенно помогает в таких случаях русская баня. Ах, если бы я уже лежал на полке!»

В ту же минуту он и лежал там, но лежал одетый, в сапогах и калошах; на лицо ему капала с потолка горячая вода.

Уф! - закричал он и побежал принять душ.

Банщик тоже громко закричал, увидав в бане одетого человека. Студент, однако, не растерялся и шепнул ему:

Это на пари!

Придя домой, он, однако, закатил себе две шпанские мушки, одну на шею, другую на спину, чтобы выгнать помешательство.

Наутро вся спина у него была в крови - вот и все, что принесли ему калоши Счастья.

V. ПРЕВРАЩЕНИЕ ПИСЬМОВОДИТЕЛЯ

Ночной сторож, которого вы, может быть, еще не забыли, вспомнил между тем о найденных и затем оставленных им в больнице калошах и явился за ними. Ни офицер, ни кто другой из обывателей той улицы не признали, однако, их за свои, и калоши снесли в полицию.

Точь-в-точь мои! - сказал один из господ полицейских письмоводителей, рассматривая находку и свои собственные калоши, стоявшие рядом, - сам мастер не отличил бы их друг от друга!

Господин письмоводитель! - сказал вошедший с бумагами полицейский.

Письмоводитель обернулся к нему и поговорил с ним, а когда вновь взглянул на калоши, то уже и сам не знал, которые были его собственными: те ли, что стояли слева, или что справа?

«Должно быть, вот эти мокрые - мои!» - подумал он, да и ошибся: это были как раз калоши Счастья; но почему бы и служителю полиции не ошибиться иногда? Он надел их, сунул некоторые бумаги в карман, другие взял под мышку: ему надо было просмотреть и переписать их дома. День был воскресный, погода стояла хорошая, и он подумал, что недурно будет прогуляться в Фредериксбергский сад.

Пожелаем же этому тихому трудолюбивому молодому человеку приятной прогулки - ему вообще полезно было прогуляться после продолжительного сидения в канцелярии.

Сначала он шел, не думая ни о чем, так что калошам не было еще случая проявить свою волшебную силу.

В аллее письмоводитель встретил молодого поэта, который сообщил ему, что уезжает путешествовать.

Опять уезжаете! - сказал письмоводитель. - Счастливый вы народ, свободный! Порхаете себе, куда хотите, не то что мы! У нас цепи на ногах!

Они приковывают вас к хлебному местечку! - отвечал поэт. - Вам не нужно заботиться о завтрашнем дне, а под старость получите пенсию!

Нет, все-таки вам живется лучше! - сказал письмоводитель. - Писать стихи - это удовольствие! Все вас расхваливают, и к тому же вы сами себе господа! А вот попробовали бы вы посидеть в канцелярии да повозиться с этими пошлыми делами!

Поэт покачал головой, письмоводитель тоже, каждый остался при своем мнении, с тем они и распрощались.

«Совсем особый народ эти поэты! - подумал письмоводитель. - Хотелось бы мне побывать на их месте, самому стать поэтом. Уж я бы не писал таких ноющих стихов, как другие! Сегодня как раз настоящий весенний день для поэта! Воздух как-то необыкновенно прозрачен, и облака удивительно красивы! А что за запах, что за благоухание! Да, никогда еще я не чувствовал себя так, как сегодня».

Замечаете? Он уже стал поэтом, хотя на вид и не изменился нисколько: нелепо ведь предполагать, что поэты какая-то особая порода людей; и между обыкновенными смертными могут встречаться натуры куда более поэтические, нежели многие признанные поэты; вся разница в том, что у поэтов более счастливая духовная память, позволяющая им крепко хранить в своей душе идеи и чувства до тех пор, пока они наконец ясно и точно не выльются в словах и образах. Сделаться из простого, обыкновенного человека поэтическою натурой, впрочем, все же своего рода превращение, и вот оно-то и произошло с письмоводителем.

«Какой чудный аромат! - думал он. - Мне вспоминаются фиалки тетушки Лоны! Да, я был тогда еще ребенком! Господи, сколько лет я не вспоминал о ней! Добрая старая девушка! Она жила там, за биржей! У нее всегда, даже в самые лютые зимы, стояли в воде какие-нибудь зелененькие веточки или отростки. Фиалки так и благоухали, а я прикладывал к замерзшим оконным стеклам нагретые медные монетки, чтобы оттаять себе маленькие кругленькие отверстия для глаз. Вот была панорама! На канале стояли пустые зазимовавшие корабли со стаями каркавших ворон вместо команды. Но вот наступала весна, и на них закипала работа, раздавались песни и дружные «ура» рабочих, подрубавших вокруг кораблей лед; корабли смолились, конопатились и затем отплывали в чужие страны. А я оставался! Мне было суждено вечно сидеть в канцелярии и только смотреть, как другие выправляли себе заграничные паспорта! Вот моя доля! Увы!» Тут он глубоко вздохнул и затем вдруг приостановился.

«Что это, право, делается со мной сегодня? Никогда еще не задавался я такими мыслями и чувствами! Это, должно быть, действие весеннего воздуха! И жутко, и приятно на душе! - И он схватился за бумаги, бывшие у него в кармане. - Бумаги дадут моим мыслям другое направление». Но, бросив взгляд на первый же лист, он прочел: «Зигбрита, трагедия в 5 действиях». «Что такое?! Почерк, однако, мой... Неужели я написал трагедию? А это что? «Интрижка на балу, водевиль». Нет, откуда же все это? Кто это подсунул мне? А вот еще письмо!»

Гм! Гм! - произнес письмоводитель и присел на скамейку. Мысли у него так и играли, душа была как-то особенно мягко и нежно настроена; машинально сорвал он какой-то росший возле цветочек и засмотрелся на него. Это была простая ромашка, но в одну минуту она успела рассказать ему столько, сколько нам впору узнать на нескольких лекциях ботаники. Она рассказала ему чудесную повесть о своем появлении на свет, о волшебной силе солнечного света, заставившего распуститься и благоухать ее нежные лепесточки. Поэт же в это время думал о жизненной борьбе, пробуждающей дремлющие в груди человека силы. Да, воздух и свет - возлюбленные цветка, но свет является избранником, к которому постоянно тянется цветок; когда же свет погасает, цветок свертывает свои лепестки и засыпает в объятиях воздуха.

Свету я обязана своею красотой! - говорила ромашка.

А чем бы ты дышала без воздуха? - шепнул ей поэт.

Неподалеку от него стоял мальчуган и шлепал палкой по канавке; брызги мутной воды так и летели в зеленую траву, и письмоводитель стал думать о миллионах невидимых организмов, взлетавших вместе с каплями воды на заоблачную для них - в сравнении с их собственною величиной - высоту. Думая об этом и о том превращении, которое произошло с ним сегодня, письмоводитель улыбнулся. «Я просто сплю и вижу сон! Удивительно, однако, до чего сон может быть живым! И все-таки я отлично сознаю, что это только сон. Хорошо, если бы я вспомнил завтра поутру все, что теперь чувствую; теперь я удивительно хорошо настроен: смотрю на все как-то особенно здраво и ясно, чувствую какой-то особый подъем духа. Увы! Я уверен, что к утру в воспоминании у меня останется одна чепуха! Это уже не раз бывало! Все эти умные, дивные вещи, которые слышишь и сам говоришь во сне, похожи на золото гномов: при дневном свете оно оказывается кучею камней и сухих листьев. Увы!»

Письмоводитель грустно вздохнул и поглядел на весело распевавших и перепархивавших с ветки на ветку птичек.

«Им живется куда лучше нашего! Уменье летать - завидный дар! Счастлив, кто родился с ним! Если бы я мог превратиться во что-нибудь, я пожелал бы быть этаким маленьким жаворонком!»

В ту же минуту рукава и фалды его сюртука сложились в крылья, платье стало перышками, а калоши когтями. Он отлично заметил все это и засмеялся про себя: «Ну, теперь я вижу, что сплю! Но таких смешных снов мне еще не случалось видеть!» Затем он взлетел на дерево и запел, но в его пении уже не было поэзии - он перестал быть поэтом: калоши, как и всякий, кто относится к делу серьезно, могли исполнять только одно дело зараз: хотел он стать поэтом и стал, захотел превратиться в птичку и превратился, но зато утратил уже прежний свой дар. «Недурно! - подумал он. - Днем я сижу в полиции, занятый самыми важными делами, а ночью мне снится, что я летаю жаворонком в Фредериксбергском саду! Вот сюжет для народной комедии!»

И он слетел на траву, вертел головкой и пощипывал клювом гибкие стебельки, казавшиеся ему теперь огромными пальмовыми ветвями.

Вдруг кругом него сделалось темно как ночью: на него был наброшен какой-то огромный, как ему показалось, предмет - это мальчуган накрыл его своей фуражкой. Под фуражку подлезла рука и схватила письмоводителя за хвост и за крылья, так что он запищал, а затем громко крикнул:

Ах, ты, бессовестный мальчишка! Ведь я полицейский письмоводитель!

Но мальчуган расслышал только «пип-пип», щелкнул птицу по клюву и пошел с ней своею дорогой.

В аллее встретились ему два школьника из высшего класса, то есть по положению в обществе, а не в школе. Они купили птицу за 8 скиллингов (Скиллинг - мелкая медная датская монета, уже вышедшая из употребления. - Примеч. перев.), и вот письмоводитель вновь вернулся в город и попал в одно семейство, жившее на Готской улице.

«Хорошо, что это сон, - думал письмоводитель, - не то бы я, право, рассердился! Сперва я был поэтом, потом стал жаворонком! Моя поэтическая натура и заставила меня пожелать превратиться в это крошечное созданьице! Довольно печальная участь, однако! Особенно если попадешь в лапы мальчишек. Но любопытно все-таки узнать, чем все это кончится?»

Мальчики принесли его в богато убранную гостиную, где их встретила толстая улыбающаяся барыня; она не особенно обрадовалась простой полевой птице, как она назвала жаворонка, хотя и позволила посадить его на время в пустую клетку, стоявшую на окне.

Может быть, она позабавит попочку! - сказала барыня и улыбнулась большому зеленому попугаю, важно качавшемуся на кольце в своей великолепной металлической клетке. - Сегодня попочкино рожденье, - продолжала она глупо-наивным тоном, - и полевая птичка пришла его поздравить!

Попочка не ответил ни слова, продолжая качаться взад и вперед, зато громко запела хорошенькая канарейка, только прошлым летом привезенная со своей теплой, благоухающей родины.

Крикунья! - сказала барыня и набросила на клетку белый носовой платок.

Пип, пип! Какая ужасная метель! - вздохнула канарейка и умолкла. Письмоводитель, или, как назвала его барыня, полевая птица, был

посажен в клетку, стоявшую рядом с клеткой канарейки и недалеко от попугая. Единственное, что попугай мог прокартавить человечьим голосом, была фраза, звучавшая иногда очень комично: «Нет, хочу быть человеком!» Все остальное выходило у него так же непонятно, как и щебетанье канарейки; непонятно для людей, а не для письмоводителя, который сам был теперь птицей и отлично понимал своих собратьев.

Я летала под сенью зеленых пальм и цветущих миндальных деревьев! - пела канарейка. - Я летала со своими братьями и сестрами над роскошными цветами и тихими зеркальными водами озер, откуда нам приветливо кивал зеленый тростник. Я видела там прелестных попугаев, умевших рассказывать забавные сказки без конца, без счета!

Дикие птицы! - ответил попугай. - Без всякого образования. Нет, хочу быть человеком!.. Что ж ты не смеешься? Если это смешит госпожу и всех гостей, то и ты, кажется, могла бы засмеяться! Это большой недостаток - не уметь ценить забавных острот. Нет, хочу быть человеком!

Помнишь ли ты красивых девушек, плясавших под сенью усыпанных цветами деревьев? Помнишь сладкие плоды и прохладный сок диких овощей?

- О да! - сказал попугай. - Но здесь мне гораздо лучше. У меня хороший стол, и я свой человек в доме. Я знаю, что я малый с головой, и этого с меня довольно. Нет, хочу быть человеком! У тебя, что называется, поэтическая натура, я же обладаю основательными познаниями и к тому же остроумен. В тебе есть гений, но тебе не хватает рассудительности, ты берешь всегда чересчур высокие ноты, и тебе за это зажимают рот. Со мной этого не случится - я обошелся им подороже! К тому же я внушаю им уважение своим клювом и остер на язык! Нет, хочу быть человеком!

О, моя теплая, цветущая родина! - пела канарейка. - Я стану воспевать твои темно-зеленые леса, твои тихие заливы, где ветви лобызают прозрачные волны, где растут «водоемы пустыни» (Кактусы. - Примеч. перев.); стану воспевать радость моих блестящих братьев и сестер!

Оставь ты свои ахи и охи! - сказал попугай. - Состри-ка лучше да посмеши нас! Смех - признак высшего умственного развития. Ведь ни лошадь, ни собака не смеются, они могут только плакать; смех - это высший дар, отличающий человека! Хо, хо, хо! - захохотал попугай и опять сострил: - Нет, хочу быть человеком!

И ты попалась в плен, серенькая датская птичка! - сказала канарейка жаворонку. - В твоих лесах, конечно, холодно, но все же ты была там свободна! Улетай же! Смотри, они забыли запереть тебя, форточка открыта - улетай, улетай!

Письмоводитель так и сделал, выпорхнул и сел на клетку. В эту минуту в полуоткрытую дверь скользнула из соседней комнаты кошка с зелеными сверкающими глазами и бросилась на него. Канарейка забилась в клетке, попугай захлопал крыльями и закричал:

Нет, хочу быть человеком!

Письмоводителя охватил смертельный ужас, и он вылетел в форточку на улицу, летел-летел, наконец устал и захотел отдохнуть.

Соседний дом показался ему знакомым; одно окно было открыто, он влетел в комнату - это была его собственная комната - и сел на стол.

Нет, хочу быть человеком! - сказал он, бессознательно повторяя остроту попугая, и в ту же минуту стал опять письмоводителем, но оказалось, что он сидит на столе!

Господи помилуй! - сказал он. - Как это я попал сюда, да еще заснул! И какой сон приснился мне! Вот чепуха-то!

VI. ЛУЧШЕЕ, ЧТО СДЕЛАЛИ КАЛОШИ

На другой день, рано утром, когда письмоводитель еще лежал в постели, в дверь постучали и вошел сосед его, студент-богослов.

Одолжи мне твои калоши! - сказал он. - В саду еще сыро, но солнышко так и сияет, - пойти выкурить на воздухе трубочку!

Надев калоши, он живо сошел в сад, в котором было одно грушевое и одно сливовое дерево, но даже и такой садик считается в Копенгагене (В старой части города. - Примеч. перев.) большою роскошью.

Богослов ходил взад и вперед по дорожке; было всего шесть часов утра; с улицы донесся звук почтового рога.

О, путешествовать, путешествовать! Лучше этого нет ничего в мире! - промолвил он. - Это высшая, заветная цель моих стремлений! Удастся мне достигнуть ее, и эта внутренняя тревога моего сердца и помыслов уляжется. Но я так и рвусь вдаль! Дальше, дальше... видеть чудную Швейцарию, Италию...

Да, хорошо, что калоши действовали немедленно, не то он забрался бы, пожалуй, чересчур далеко и для себя, и. для нас! И вот он уже путешествовал по Швейцарии, упрятанный в дилижанс вместе с восьмью другими пассажирами. У него болела голова, ныла спина, ноги затекли и распухли, сапоги жали нестерпимо. Он не то спал, не то бодрствовал. В правом боковом кармане у него лежали переводные векселя на банкирские конторы, в левом - паспорт, а на груди - мешочек с зашитыми в нем золотыми монетами; стоило богослову задремать, и ему чудилось, что та или другая из этих драгоценностей потеряна; дрожь пробегала у него по спине, и рука лихорадочно описывала треугольник - справа налево и на грудь, чтобы удостовериться в целости всех своих сокровищ. В сетке под потолком дилижанса болтались зонтики и шляпы и порядочно мешали ему любоваться дивными окрестностями. Он смотрел-смотрел, а в ушах его так и звучало четверостишие, которое сложил во время путешествия по Швейцарии, не предназначая его, однако, для печати, один небезызвестный нам поэт:

Да, хорошо здесь! И Монблан

Я вижу пред собой, друзья!

Когда б к тому тугой карман,

Вполне счастливым был бы я!

Окружающая природа была сурово-величава; сосновые леса на вершинах высоких гор казались каким-то вереском; начал порошить снег, подул резкий холодный ветер.

Брр! Если бы мы были по ту сторону Альп, у нас было бы уже лето, а я получил бы деньги по моим векселям! Из страха потерять их я и не могу как следует наслаждаться Швейцарией. Ах, если б мы уже были по ту сторону Альп!

И он очутился по ту сторону Альп, в середине Италии, между Флоренцией и Римом. Тразименское озеро было освещено вечерним солнцем; здесь, где некогда Ганнибал разбил Фламиния, цеплялись друг за друга своими зелеными пальчиками виноградные лозы; прелестные полунагие дети пасли на дороге под тенью цветущих лавровых деревьев черных как смоль свиней. Да, если изобразить все это красками на полотне, все заахали бы: «Ах, чудная Италия!» Но ни богослов, ни его дорожные товарищи, сидевшие в почтовой карете, не говорили этого.

В воздухе носились тучи ядовитых мух и комаров; напрасно путешественники обмахивались миртовыми ветками - насекомые кусали и жалили их немилосердно; в карете не оставалось ни одного человека, у которого бы не было искусано и не распухло все лицо. Бедные лошади походили на какую-то падаль - мухи облепили их роями; кучер иной раз слезал с козел и сгонял с несчастных животных их мучителей, но только на минуту. Но вот солнце село, и путников охватил леденящий холод; это было совсем неприятно, зато облака и горы окрасились в чудные блестяще-зеленоватые тона. Да, надо видеть все это самому: никакие описания не могут дать об этом настоящего понятия. Зрелище было бесподобное, с этим согласились все пассажиры, но... желудок был пуст, тело просило отдыха, все мечты неслись к ночлегу, а каков-то еще он будет? И все больше занимались этими вопросами, нежели красотами природы.

Дорога лежала через оливковую рощу, и богослову казалось, что он едет между родными узловатыми ивами; наконец добрались до одинокой гостиницы. У входа расположились с десяток нищих калек; самый бодрый из них смотрел «достигшим совершеннолетия старшим сыном голода», другие были или слепы, или с высохшими ногами и ползали на руках, или с изуродованными руками без пальцев. Из лохмотьев их так и глядела голая нищета. «Eccellenza, miserabili!» - стонали они и выставляли напоказ изуродованные члены. Сама хозяйка гостиницы встретила путешественников босая, с непричесанною головой и в какой-то грязной блузе. Двери были без задвижек и связывались попросту веревочками, кирпичный пол в комнатах был весь в ямах, на потолках гнездились летучие мыши, а уж воздух!..

Пусть накроют нам стол в конюшне! - сказал один из путников. - Там все-таки знаешь, чем дышишь!

Открыли окна, чтобы впустить в комнаты свежего воздуха, но его опередили иссохшие руки и непрерывное нытье: «Eccellenza, miserabili!» Все стены были покрыты надписями; половина из них бранила Bella Italia (... прекрасную Италию (итал.).)!

Подали обед: водянистый суп, приправленный перцем и прогорклым оливковым маслом, салат с таким же маслом, затем, как главные блюда, протухшие яйца и жареные петушьи гребешки; вино - и то отдавало микстурой.

На ночь двери были заставлены чемоданами; один из путешественников стал на караул, другие же заснули. Караульным пришлось быть богослову. Фу, какая духота была в комнатах! Жара томила, комары кусались, miserabili стонали во сне!

Да, путешествие вещь хорошая! - вздохнул богослов. - Только бы у нас не было тела! Пусть бы оно себе отдыхало, а душа летала повсюду. А то, куда я ни явлюсь, в душе все та же тоска, та же тревога... Я стремлюсь к чему-то лучшему, высшему, нежели все эти земные мгновенные радости. Да, к лучшему, но где оно и в чем?.. Нет, я знаю, в сущности, чего я хочу! Я хочу достигнуть блаженной цели земного странствования!

Слово было сказано, и он был уже на родине, у себя дома; длинные белые занавеси были спущены, и посреди комнаты стоял черный гроб; в нем лежал богослов. Его желание было исполнено: тело отдыхало, душа странствовала. «Никто не может назваться счастливым, пока не сойдет в могилу!» - сказал Солон, и его слова подтвердились еще раз.

Каждый умерший представляет собой загадку, бросаемую нам в лицо вечностью, и эта человеческая загадка в черном гробу не отвечала нам на вопросы, которые задавал сам человек за каких-нибудь два, три дня до смерти.

О, смерть всесильная, немая, Твой след - могилы без конца! Увы, ужели жизнь земная Моя увянет, как трава? Ужели мысль, что к небу смело Стремится, сгинет без следа? Иль купит дух страданьем тела Себе бессмертия венец?..

В комнате появились две женские фигуры; мы знаем обеих: то были фея Печали и посланница Счастья; они склонились над умершим.

Ну, - сказала Печаль, - много счастья принесли твои калоши человечеству?

Что ж, вот этому человеку, что лежит тут, они доставили прочное счастье! - отвечала Радость.

Нет! - сказала Печаль. - Он ушел из мира самовольно, не быв отозванным! Его духовные силы не развились и не окрепли еще настолько, чтобы он мог унаследовать те небесные сокровища, которые были ему уготованы. Я окажу ему благодеяние!

И она стащила с ног умершего калоши; смертный сон был прерван, и воскресший встал. Печаль исчезла, а с ней и калоши: она, должно быть, сочла их своей собственностью.

Две феи поспорили. Одна утверждала, что калоши дадут возможность человеку почувствовать себя полным счастья. А вторая отметила противоположную точку зрения. Затем первая волшебница поставила их на входе, с целью, что их кто – то оденет.

Они достались советнику Кнапу. Обув их, он оказался в прошлом. Кругом стоял туман. Все люди, проходящие мимо, были в одежде прошедшего века. Перед ним проносили Епископа. Попав на простой луг, который позже стал центральной улицей. Зайдя в старый трактир, он познакомился с учёным богослужения. Они продолжали разговор, думая по - своему.

Ему было страшно, он попытался улизнуть от собутыльников, но кто – то потянул его за ноги и с него соскочила волшебная обувь. И оказался на своей улице. Посмотрев вниз, старый охранник поднял калоши. Он хотел отдать военному, но померив их, стал лейтенантом (по своему желанию). Сочиняя стихи, он понял, что у него нет ни детей, ни жены. И снова превратился в сторожа, у которого есть семья: жена и дети.

Потом он ещё в них размечтался и упал, когда его отправили в больницу, то сняли обувь и он снова очутился у себя. Из больницы он ушёл, оставив обувь.

Дежурный в больнице – молодой медик, вскочил и не пугаясь дождя, рванул из помещения. Эти калоши всё еще лежали и обув их, он не сразу смог пролезть через забор. Так как плохо соображал.

Обувь принесли в полицейский участок. И писарь одел их, перепутав с другими.

Студент очутился в Италии, так как захотел этого. Вокруг летали зловонные мухи и комары. В комнате было душно. Ему принесли не свежую еду, вино было противным по вкусу. Его размышления дошли до желания заснуть надолго. И он очутился в своей комнате, лежащий в чёрном гробу. И фея Печали сказала (Фее Счастья): «Вот до чего доводят твои калоши! Разве он счастлив!» И она забрала обувь. После этого герой проснулся. А Фея пропала.

Картинка или рисунок Калоши счастья

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Доктор Живаго Пастернака

    У малолетнего Юры Живаго умерла мама. Отец, некогда состоятельный человек, уже давно ушел от них, спустив все своё состояние. Сначала он воспитывался у дяди, бывшего священника, а потом стал жить в семье Громеко.

  • Краткое содержание Санд Консуэло

    Главную героиню романа зовут Консуэло. Она не обладает красотой и достатком, совсем не знает своего отца. Она – дочь цыганки с прекрасным голосом. Видя талант и исключительное трудолюбие девушки

  • Краткое содержание сказки Сивка Бурка

    После того, как старик посеял урожай и проросла сочная пшеница, стало что - то губить богатый урожай. Отец попросил детей начать стеречь на поле урожай. Стали братья по очереди выходить на службу.

  • Краткое содержание Чуковский Живой как жизнь

    Книга "Живой как жизнь" К.И. Чуковского представляется как публицистическое исследование русского языка. В первой главе Чуковский представляет читателю пожилого юриста и академика Анатолия Кони. Тот очень щепетильно относился

  • Краткое содержание Чехов Случай из практики

    К тяжелобольной дочери фабриканта приглашают профессора. Вместо себя доктор присылает ординатора Королева. Родившийся и выросший в Москве